Хабаровские занимали две комнаты, нежилой дух из квартиры улетучился не совсем; но все же меня встретила почти нормальная коммунальная жизнь. «По лимиту они?» — спрашивал у Тацитова. Он только головой мотал, улыбался кисло. Потом пояснял, когда я очень уж приставал с расспросами: «Сама-то оформилась дворником — договорилась как-то. Квартиру пришли занимать с какой-то подозрительной запиской... Никакого, конечно, ордера. Никола ходит, убирает... метет... За двоих пашет! Его дело. Пусть...»
Мне понятно было, отчего Сева шума не подымал — не разоблачал подозрительное. Хотя понятно было не все. «Ты писал, что она аспирантка... Готовит кандидатскую?» — «И аспирантка она, и дворник. Кандидатскую готовит. Но есть затруднения. Думаю, что выкрутится. Как говорится, удивительная женщина. Способна на все...» Что-то происходило, я ловил себя на мысли: в тоне Севы слишком много л и ч н о г о.
С перерывами звучало из комнат пианино. Нет, старый «Шидмайер» был ни при чем; он, показалось мне, имел в коридоре обиженный, ревнивый вид. Играла дочь. Пианино прибыло в контейнере из Хабаровска.
Полуголый Никола в чем-то вроде шортов, а может, просто в провинциальных трусах, с татуированными руками и ногами — ноги особенно и поразили, синеватые от густых изречений, иероглифов, — очень длинный, жилистый, несмотря на отчаянное, дерзкое выражение, застывшее на лице, казался растерянным, заблудившимся. Все окружающее, чувствовалось, было не по нему. С тем большей охотой ввязывался во всякую работу: жарил, парил, громыхал каким-то железом. Валялась у стены в кухне отсоединенная ванна, точно большая грязно-желтая свинья, — подсоединил; установил смеситель; допотопная газовая горелка на стене снова стала выдавать зыбучее пламя. Вокруг всего этого встала выгородка, с дверцей, так что обозначилась вполне определенно ванная комната, и морока с единственным холодным краном где-то в туалетной, с черной раковиной под ним, кончилась. Руки у Николы были хотя и татуированные, но золотые.
Обо мне Людмила постаралась выспросить у Тацитова сразу же. Он что-то сказал ей. Я думаю, темнил, преувеличивал — человек, дескать, пишущий — и вот результат: предложила через него свою машинку. Если будет надо, могу взять. Когда Сева принес мне это известие, у меня от неожиданности отнялся язык. Во-первых, какое там «пишущий»! — так, вполне графоманские «исторические записки». А во-вторых, зачем болтать? Обошлась бы тем, что — знакомый с Урала, отпускник и т. п.
Следствием Севиной неосторожности было то, что Людмила отчего-то насторожилась, и, после того как познакомилась со мною лично, тут же на кухне, несколько раз подступала с нешуточными расспросами:
— Что вы пишете?.. Для чего вам это надо? Не диссертация, нет?
И видно было, что мои, с заминками, приблизительные ответы не брала на веру. Всматривалась в мое лицо как-то очень уж необыкновенно, словно пыталась вырвать предполагавшуюся, но почему-то таимую, правду силою не одного только ума...
— Что же вы пишете? — медленно повторила она после всех моих объяснений — не без разочарования. И даже притопнула ногой...
Я лишь развел руками, а она досадливо отвернулась.
Сцены! Я пишу сцены, пытаюсь угадывать сцепления их. И мне кажется, что угадываю.
Вот я иду Кузнечным переулком — с Лиговки. Поздние сумерки. Вдруг — как передать это «вдруг»? — женщина с лицом зыбким, со смазанными чертами, беспокойно заговаривает со мной. Стоит на проезжей части, ниже тротуара, одета неряшливо. Речь почему-то о деньгах, которые она должна срочно отдать родственникам (занимала на какие-то билеты), а денег нет... Непонятно, все же, билеты — кому? Я в смятении. Снова, как бывало и как будет еще не раз, я в этом городе — и это мой первый вечер. В прошлый приезд был я отпускником, а теперь я командированный. Хотя это совершенно все равно: к нему я приговорен — к городу... Где переулок Кузнечный, улица Марата. И плечо мне оттягивает рюкзачок, который я несу из камеры хранения.
— Вы ведь узнали меня? Людмила, соседка Севы... — поясняет женщина, и я только тогда узнаю ее.
Странная встреча!
— Да, конечно, — начинаю бормотать. Мне неловко, и я, завороженный сумерками, зыбкими речами, спрашиваю:
— Сколько вам нужно?
Устроят ее тридцать рублей, а лучше — тридцать пять... До понедельника. Она благодарит и куда-то быстро уходит. Походка новая и, что заметно даже в потемках, беспокойная.
Тацитов потом скажет: «Вряд ли в понедельник отдаст... Хотя мужик у нее зарабатывает много». С Николой, похоже, он так и не сошелся. Должно быть, не хотел — точки соприкосновения у них как раз были! Тот же Магадан. Да и Людмила, как Сева потом проговорился...
Дело однако было не в деньгах — деньги, к удивлению Тацитова, вернулись в срок: Людмила постучала в комнату прислуги нервным стуком, разговаривали с ней в дверях, была одета тщательней, чем тогда в переулке. Дело было в другом: они засобирались к себе в Хабаровск. Точно почувствовали: э т о т город — против них.
Людмила, например, очень изменилась: глаза потухшие. Вяло поинтересовалась:
— Все у вас тогда получилось удачно? Напечатали, что хотели?
Теперь она не напоминала мою бывшую жену.
Что я должен был отвечать? Да, все получилось как нельзя лучше — спасибо!..
— А у вас как? Аспирантура... защита... — спрошено было как-то нечаянно, без особенного намерения — знать.
— Что можно, сделала. Но и — трудности... непредвиденное... Неожиданные препятствия! — Интонация фальшивая, облегченная, хотя прослушивалось и задавленное, может быть, страдание.
И мне хотелось спросить ее дружески, взяв за руки: «Вы страдаете? Вам тяжело? Не могу ли я чем-нибудь вам помочь?» Но это было, разумеется, невозможно. Да и чем я мог помочь?
Эти два моих с р о к а у Тацитова — назову их так! — с Людмилой и Николой по соседству, с ее дочерью (как я подозревал, Никола не был ее отцом) и всегдашним чернышом студентом в коридоре, — там тоже были страдания; я переживал свое. Но об этом после.
У Севы потом много было беспокойства — уже после отъезда Людмилы. Николу захомутали, ждал суда, пребывал в недрах казенных... Пришла дочь со своим чернышом: «Мы здесь пока поживем — мама в жэке обо всем договорилась... Недели две». Не стал возражать. Хотя видел отчетливо: вранье. Жили два месяца. Пианино в комнате не звучало — отправили контейнером в Хабаровск, — звучал коридорный «Шидмайер». В январе мне жаловался: молодые приходили, требовали фанерный буфет — неизвестно от кого остался, бесхозный, Людмила пользовалась. Ну а Сева решил не отдавать. Привык к буфету, стоящему в кухне. Затем, в следующий приход черныша — с кем-то, призванным на подмогу, — переговоры велись уже через дверь. И черныш, похоже, не оставлял мысли овладеть буфетом.
Тацитов нашел меня когда-то возле известной гостиницы «Октябрьская» — на Лиговском. Я к тому времени переночевал один раз на морском вокзале в дорогом номере-одиночке, где меня разбудили, помню, чайки, с криком летавшие в глубине внутреннего двора; а затем попросили расплатиться — проживание не продляли, сколько ни упрашивал. Объездил и обзвонил несколько отдаленных гостиниц, но нигде ничего не обещали, а вернее, отказывали наотрез, легко переходили на крик, как те чайки, и мне казалось уже, что во всех гостиницах города делами заправляют именно они — чайки... В глаза мне при отказах не смотрели, или смотрели без выражения, даже без особой досады на докучливого, маячившего, как маячили многие. Упрашивать больше не хотел — устал.
Почему же топтался возле «Октябрьской»? Потому что просветили знающие: там биржа сдающих комнаты, углы, частная инициатива. Происходит что-то вроде смотрин, договариваются или не договариваются — это кому как повезет. И я жадно всматривался в лица, вслушивался в приглушенные голоса.
Время между тем шло, уже темнело, а предложений, которых я ожидал от каких-то манекеноподобных женщин, все не было — меня почему-то никто ни о чем не спрашивал. А если спрашивал сам, в ответ слышал неопределенное — говорили нехотя, опасливо; но цена всегда оглушала. Пришло понимание происходящего: таким, как я, одиноким, сдавать угол или комнату было невыгодно...