Изменить стиль страницы

— С благой помощью Всевышнего, пресветлый владыка, поймал я Аввакума в Казанском соборе. А с ним шестьдесят его сподвижников. Молились все по-старому да тебя проклинали.

— Где он сейчас?

— Здесь, в Чудовом монастыре, в подвале заперли. Сидит, зубами клацает. Одному стрельцу руку до кости прогрыз, пока его туда тащили.

— Отвезите в Андронников монастырь, там подвалы темнее. Пусть посидит на цепи с крысами. Может, поумнеет…

Епифаний поклонился и продолжил доклад:

— Костромского протопопа Данилу над костром поднимали. Одно только кричал: «Изыдите, дьяволы!». Пришлось ему язык отрезать.

— Так и надо, раз язык ему только для проклятий нужен!

— Дьякона Федора, что при Неронове состоит, прямо в монастыре постригли в монахи. И пока он тоже в подвале.

— Хорошо, — устало закрыл глаза Никон, — довольно с меня новостей. — Епифаний продолжал стоять перед ним. Никон открыл глаза, строго посмотрел на него и с раздражением сказал: — Ступай, без тебя тошно!

Иерей поклонился молча и вышел.

Никон остался один. В его душе боролись два чувства: наслаждение победой (он получил-таки право распоряжаться жизнью своих врагов!) и тревога — чем отзовутся его действия, как Москва отреагирует на аресты Аввакума и его сподвижников. На днях он сам при всех на Неронове ризу порвал. Теперь он в Симоновом монастыре клопов кормит. Потом, к зиме, надо его подальше отправить, ну хоть в Вологду… А там как Господь повелит…

И поп Силантий, который из Коломны дважды приезжал шептаться со Стефаном Вонифатьевым, знает теперь, что такое гвоздь в ноздре. До полусмерти «научен» сыромятным кнутом муромский архидиакон Сильвестр, нагим брошен в темницу Богоявленского монастыря. Пусть знает, как оскорблять веру Христову и учинять непотребство в Божьем храме. Настоятель Чудова монастыря архимандрит Ферапонт до сих пор не может в себя прийти от выходки Сильвестра, бросившего дискос* в лицо распятого Христа.

Вспоминая об этом, Никон вдруг подумал: «А что, если и Морозову проучить, чтоб московских женок не баламутила?..» Эта боярыня давно стояла ему поперек горла, как рыбья кость. Но не тут-то было! Ее голыми руками не возьмешь, всё-таки Морозова! «Ничего, — утешил себя Патриарх, — придет время, Государь сам ее собакам скормит…»

В дверь постучали. Вошел Арсений Грек. Поклонившись, сказал:

— Прости, святейший, что нарушаю твой покой. Приехал Милославский, к тебе просится.

— Что ему надобно? — недовольно проворчал Никон.

— Говорит, Алексей Михайлович за тобой послал.

— Ну так прибуду скоро, пусть государю передаст. И меня не ждет, сам дорогу знаю… Проводи Илью Даниловича. Да вели нести мне облачение — во дворец поеду.

Когда архидиаконы одели Патриарха в богато разукрашенный золотой вышивкой парчовый стихарь и причесали пышную бороду, Никон, разведя в сторону руки, как бы любуясь собой, спросил Грека, всё ли в порядке, не забыли ли что?

— Всё приличествует твоему сану, Святейший! — кланяясь, ответил Арсений. При этом он как можно ниже склонил голову, чтобы спрятать глаза. Они могли выдать: Грек на самом деле считал излишеством и стихарь, одетый не на богослужение, и множество перстней, нанизанных на толстые волосатые пальцы Никона.

— Нынче я царский гость. Сядем за один стол, как два равных государя, — подытожил Патриарх. Словно в подтверждение этих слов на стене стали торжественно бить часы в резном корпусе с большими оловянными гирями — подарок греческого Патриарха.

Бом-бом-бом! Истинный Государь! — говорили они Никону. Так, по крайней мере, он слышал.

* * *

Федосья Прокопьевна Морозова проснулась на рассвете и долго лежала, прислушиваясь к тревожному биению своего сердца. Сны давно перестали ее радовать. Но сегодняшний внушал особый страх. Будто выпал у нее коренной зуб. В десне — дыра, на губах — черная кровь. Она выплюнула зуб на ладонь. Смотрит, а на белой, как мрамор, ладони — ни зуба, ни крови.

Уснуть Федосья Прокопьевна больше не могла. Встала, оделась и разбудила Парашу, спавшую в коридоре. Старая дева, любившая поспать, спросонья никак не могла понять, что от нее хочет хозяйка.

— Зуб, какой зуб?

— Коренной, дура! Коренной, говорю, выпал… во сне. Поняла?

— Теперь поняла, матушка-барыня! Сон твой к дождю… Истинно, к дождю.

— К дождю лягушки квакают. Да ты ещё! Чует мое сердце, случится что-нибудь. Умрет кто-то родной, раз кровь видела… Ох, Господе Исусе!

— Да ведь потом — ни зуба, ни крови…

— Вот это непонятно… Господи милостивый, только б с Ванюшей беды не было!

Федосья Прокопьевна всполошилась, стала бесцельно бегать по горнице. Ванюша, сыночек единственный, третий день гостит у сестры Евдокии. Хорошо ещё, Урусовы недалеко живут, сейчас она оденется и отправится к ним. Но потом подумала: случись что, сестра известит. Если будет в ее силах — беду не допустит. А уж чему быть, того не миновать. Остается только ждать, откуда горе придет, за что Бог покарает…

Боярыня решила выйти в сад, подышать, успокоиться, подумать на просторе.

В кронах деревьев беспокойно кричали галки. Где-то рядом с дорожкой, по которой шла Морозова, стрекотала сорока. Над головой стрелами мелькали белобокие ласточки. Они слепили свои глиняные гнезда над карнизом терема, вывели там птенцов и теперь без устали добывали для них корм. Разрезая острыми крыльями воздух, они стремительно взмывали вверх, а потом также падали вниз, пролетая над самой землей, издавая при этом пронзительные писклявые крики. В сердце Федосьи Прокопьевны опять шевельнулась тревога. Успокаивая себя, она вслух сказала:

— Ласточки так к дождю летают. Параша права, значит. Обязательно будет дождь.

Но небо было чистым, без единого облачка. Боярыня вернулась в терем, чтоб взять шаль. Она вдруг надумала съездить в лес, на любимую поляну. Может, там найдет покой.

Навстречу выбежала Параша:

— Ой, барыня-матушка, забыла тебе сказать: гости к нам скоро будут. Ещё вчера вечером Борис Иванович своего управляющего присылал. Велел закуски богатые готовить…

— Почему ты мне, дура, ничего не сказала! — рассердилась Федосья Прокопьевна на девку и хотела стукнуть ее по мягкому месту. Но Параша резво отскочила на безопасное расстояние и плаксиво оправдывалась:

— Ты уже спал-а, как ангел… Боялась тебя разбудить…

— Ладно, иди приготовь мне платье получше, а я на кухню схожу, посмотрю.

— Там уже дым коромыслом. Теленочка зарезали, диких гусей-лебедей поварята щиплют. Утром охотники настреляли.

— Что за гости? Не говорил управляющий?

— Я не знаю, боярыня…

Федосья Прокопьевна заспешила в пристрой, где находилась кухня. Там на самом деле как к свадьбе готовились. Сидор, старший повар, давал указания громким голосом, а вокруг кто мясо рубил, кто тесто месил, кто печь топил…

Федосья Прокопьевна поманила Сидора пальцем и вышла на крыльцо.

— Чего изволишь, хозяйка? — Сидор — молодой, широкоскулый и широкоплечий мужик — умел командовать слугами, знал свое ремесло и не очень-то боялся хозяев.

— Кому столько готовите? — строго спросила боярыня, глядя прямо в его нагловатые глаза.

— Мне сие не ведомо, барыня! Приказано ужин готовить, я и исполняю. А кто его будет есть, у Бориса Ивановича спрашивай.

Деверь имел привычку приезжать в Приречье, когда ему заблагорассудится. В общем, был здесь полным хозяином, особенно в отсутствие Глеба Ивановича. Хотя, надо сказать, что любил Борис Иванович Приречье из-за племянника, скучал по нему, поэтому и приезжал.

Федосья Прокопьевна в мужские дела никогда не лезла, поэтому и не переживала из-за самоуправства деверя. Если мужа это устраивает, то ее и тем более. У нее своих проблем хватает.

Она зашла на конюшню и приказала запрячь в бричку старую кобылицу Агашку. Кучер, дед Леонтий, забегал молодцевато по двору, исполняя волю хозяйки.

И вот боярыня едет по тихому лесу. Каждое дерево, принаряженное, как на свадьбу, нежилось в ещё нежарких ласковых лучах солнца. Где-то пел запоздалый соловей, считала чужие года кукушка. Пахло травами и цветами. По бокам лесной дороги цвели цикорий, белая кашка, длинноногие ромашки; за колеса брички цеплялся девичьими кудрями папоротник.