Изменить стиль страницы

надеется, это не сердце, а спондилит. Рассказала мне, что накануне с помощью Эммы Григорьевны исправляла свое вступление к книге.

Показала мне томик стихов Георгия Иванова с предисловием Гуля. Утверждается, будто Георгий Иванов – князь во поэтах, из него выработался великий поэт и пр.

Анна Андреевна испытующе на меня взглянула, взяла с тумбочки какую-то книжку, важно надела очки – а мне велела читать про себя Иванова и потом высказаться.

Я принялась со страхом. Когда-то в Ленинграде, в «Доме Литераторов», я слушала стихи Иванова и Адамовича. Они там читали. Георгий Иванов – и сам он, и стихи его – мне ужасно не нравился. Из стихов же Адамовича – кое-что. Кто-то мне недавно сказал, что Адамович – там, в запредельном мире, сделался хорошим критиком. Дай-то Бог. Они у меня в памяти как-то смешались: Иванов и Адамович, хотя совсем не были похожи друг на друга.

Да, так вот, Иванов. Минуя Гуля, я принялась читать стихи Иванова.

Нет, не выработался. Нет, бледно. Нет, ритмы, интонации – чужие. Нет.

Я доложила Анне Андреевне свое впечатление. Она нашла меня слишком снисходительной.

– Не бледные и чужие, а пренеприятные и ничтожные, – сказала она. – Очень неприятные. Вот, например, это.

Она прочитала с издевкой одно любовное стихотворение.

– Это – Одоевцевой. Еще «пупочкой» ее назвал бы… Не только никакого величия – никакого вкуса. Гуль выводит Иванова из Анненского.

Я удивилась: Анненского и ноты нет.

– Да, да, не больше и не меньше, из Анненского. Это наспех сколоченная родословная, знаете, как раньше покупали на Апраксином рынке.

1961

3 января 61 За это время я видела Анну Андреевну дважды: один раз еще в старом году, а потом встречала у нее, с ней – Новый. (Вопреки своему обычаю: вообще не встречать.)

Анна Андреевна плохо себя чувствует и почти все время лежит. По-видимому, пока не выпустят книгу – ей не поправиться.

Разговор в тот раз был об Ольге. Опять об Ольге! Взрывы «неистовых речей»: Оттены взяли ее под свою защиту. Оттен – это Коля Поташинский, мой соученик по Тенишевскому училищу, которого я, 20 лет не видевши, внезапно встретила в Москве на остановке такси возле моего дома[386]. Литератор он никакой, человек – добрый, ничем не примечательный, разве что склонностью к вранью, за что и прозван был школьниками бароном Мюнхгаузеном. В толк не возьму, какое дело Анне Андреевне до Колиных мнений, и кто доводит их до ее сведения. (Пахнет чем-то ташкентским…) Что же касается Ольги, то ведь тут, как говорится, «все ясно», «проклятой неизвестности» нет. А бесплодные гневы истощают сердечную мышцу.

Новый год, в отсутствие хозяев, встречали мы в таком составе: Анна Андреевна, Ника, Наталия Иосифовна, я. Анна Андреевна накинула на халат шаль и вышла к столу; она была рассеянна, грустна, но при этом любезна и остроумна; я просто грустная, я не умею; Ника, со свойственной ей серьезностью, неторопливостью, деликатностью и умом – хозяйничала; Наталия Иосифовна много курила и много рассказывала смешного.

Между прочим, моя грустность дала повод для одного признания Анны Андреевны. Это было не на встрече Нового года, а в прошлый раз. Я сказала, не пускаясь в подробности, что самое для меня мучительное не боль, испытываемая мною, но непонятность совершившегося.

Анна Андреевна, мгновенно поняв, о чем речь, ответила:

– Да, у меня тоже так было в 44-м году. («Значит, Гаршин», – подумала я.) Мне тоже сделалось трудно жить, потому что я дни и ночи напролет старалась догадаться, что же произошло. Могу вам сказать, как это окончилось. Однажды я проснулась утром и вдруг почувствовала, что мне это больше неинтересно. Нет, я не проснулась веселой или счастливой. Но – освобожденной.

января 61 Я напустила Оксмана на Козьмина. Юлиан Григорьевич звонил мне, что Сурков переделывает послесловие. Анне Андреевне я не говорю ничего. Поглядим. А сверки все нет.

Она лежит. Один вечер я посидела возле. Она прочитала мне три свои стихотворения, посвященные Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом» (1947)[387]; «Умолк вчера неповторимый голос»[388] и «Словно дочка слепого Эдипа» (1960)[389]. Очень сконфузила меня торжественной благодарностью: «я обязана вам устранением «несущий» и «носящий»». Но это ведь каждый заметил бы, сказала я; и сама она непременно тоже.

– Я заметила бы, но позднее, – ответила она. – Сначала, когда слышишь все только изнутри, – не слышишь снаружи.

Потом заговорила о «пути» в «дочке слепого Эдипа».

– Дорога, – это на одной его фотографии, которую он мне подарил. Там за окном видна дорога. Он написал по-французски: «Все дело в том, чтобы идти по ней выше и выше». Я поставила фотографию вот здесь, на тумбочке, у зеркала, и ее украли.

– Какие же к вам, однако, гости ходят!

– Точно такие же, как к вам! Ну можно ли держать открытой, неокантованной, неостекленной, не на стенке – фотографию великого поэта!? Ясно – украдут.

Почему-то мы заговорили о конце Гумилева.

– Его ведь тогда в Петербурге мало знали, то есть знали очень хорошо, но только в самом узком кругу. Вожди, конечно, и имени его не слыхивали, об этом нечего и говорить. А читатели – только интеллигенция, узкий петербургский круг. Не спорьте, я вооружена: ни одна книга его не была переиздана. Николай Степанович был человек очень деловитый; если бы он мог – он добился бы переиздания. Но не мог. О нем не появилось ни одной статьи. Правда, на юге существовала его школа; но до Петербурга еще не дошла. Слава ждала его через несколько дней.

Помолчали. Анна Андреевна заговорила о «поклонниках таланта» и об одном из тех, который недавно посетил ее.

– Какой-то театральный служащий, который всю жизнь мне поклонялся. Вот, видите, это всё – стихи мне. (На столе лежит толстая красная тяжелая тетрадь – роскошная, нечто вроде альбома.) Ниночкин знакомый. Наконец пришел. Я промучилась два часа. Он так робел, что разговорить его было невозможно. Я никогда ничего похожего не видывала, хотя у меня пятидесятилетний опыт.

13 января 61 С дачи, 11-го, я позвонила Анне Андреевне – узнать о здоровье. Она сказала: «Больна, но еду в Ленинград, заболел Лева». Оказывается, ей позвонила Ира Лунина с дурным известием: Леву отправили в больницу.

– А что с ним?

– Ирочка не знает.

Не знает! Как это можно сообщать Анне Андреевне страшные и притом неопределенные известия! «Волнуйтесь, подробности письмом». Сегодня, вернувшись в город, я сразу поехала на Ордынку. Билет уже взят, но Анна Андреевна колеблется, ехать ли, потому что ее смотрел Вотчал, остался очень недоволен сердцем и приказал лежать. Я ее уговорила расстаться с билетом и обещала, что позвоню в Ленинград Геше и попрошу его навести справки в больнице.

Анна Андреевна протянула мне увесистую, роскошную итальянскую хрестоматию, ту самую, где напечатаны ее стихи по-итальянски и по-русски. Предисловие Рипеллино снова и снова приводит ее в бешенство. Там говорится, между прочим, будто к тридцати двум годам она разочаровалась в своей интимной лирике и перестала писать.

– Я не писать перестала, а в 24 или 25 году было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать. Я этого не заметила, я тогда не знала даже, что такое ЦК. Разочаровываться же мне не в чем было, потому что именно в этом году я с «Русским Современником» ездила в Москву, читала в Политехническом с огромным успехом: конная милиция и все прочее. Да и кто же разочаровывается в своей поэзии в 32 года! Годы цветения! Укажите мне такого поэта! Выдумал Рипеллино, и теперь все на Западе повторяют265.

Затем, немного остыв, прочла новое: скорбящей – щемящий, гудок паровоза, шарманка. «Это я просто так, никчемно, вы не беспокойтесь», – лукаво и кокетливо повторяла она, а потом – ну как же не беспокоиться! схватила «Поэму» и указала мне, куда эту строфу собирается вставить[390].

вернуться

386

Об Оттенах см. «Записки», т. 3.

вернуться

389

ББП, с. 262; № 82.

вернуться

390

Строфа эта в «Поэму» впоследствии не вошла. Опубликована Ахматовой как самостоятельное стихотворение: «Петербург в 1913 году» – БВ, Седьмая книга; № 91. Предполагала же А. А. вставить новорожденную строфу в первую часть «Поэмы» либо в главу третью после строфы «И всегда в духоте морозной», либо в главу вторую после строфы: «Сучья в иссиня-белом снеге…» Но в конце концов категорически решила: никуда не вставлять.