– Мне это совершенно все равно, – ответила Анна Андреевна, но я видела, что она угнетена.
Мы приступили. Я показала ей наиболее выдающиеся и смешные опечатки. «И только красный тюльпан, тюльпан у тебя в петлице» – опечатка: «в теплице». (Оно, конечно, так было бы понятнее читателю. Где место тюльпану? В теплице); «фрагманты» вместо «фрагменты» – тоже как-то красивее; «любви» вместо «любови» и прочий сор.
Что прояснилось для меня во время работы? Что она, как и прежде, не любит пробелов между четверостишиями («Пушкин под конец их совсем не признавал»); затем, что здешний вариант «Музыки» вовсе не окончательный, не беловой – как я опасалась, любя предыдущий, а сделан исключительно для цензуры (редакции неугодны «могила», «страх», а оттого возникла рифма «воскрылий», исчез «последний друг», который со страху «отвел глаза», и прочее[379]). Порадовала она меня тем, что непременно желает включить нового Блока – «трагический тенор эпохи» – и я, своею рукою, вписала эти стихи под ее диктовку в корректурный текст… Интересно мне было подтверждение одной моей догадки: я давно подозревала, что стихотворение «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума» обращено к тому высокому поляку, военному, который в Ташкенте бывал у нее, и, помнится, провожал ее откуда-то из гостей домой – не от Толстых ли?.. И вдруг она сегодня сказала, взглянув на меня плутовски: «Давайте-ка, сделаем вместо «Но только не призрачный мой Ленинград» – «но не Варшава, не Ленинград»»… Догадка моя верна – тому поляку: в Ташкенте… Чапскому[380].
Некоторые строки мне удалось спасти, и я очень этим горжусь. Анна Андреевна давно уже согласилась заменить «Как мой лучший день я отмечу» – другой строкой. Вписала даже в «красненькую» книжечку, в мой экземпляр: «Белым камнем тот день отмечу». Но тут в корректуре почему-то снова оказалось «Как мой лучший день я отмечу…» Мы внесли «белым камнем» в корректуру263.
Затем я сказала Анне Андреевне, что стихотворение: «Птицы смерти в зените стоят. / Кто идет выручать Ленинград?» немыслимо без последнего заключающего двустишия («Отворите райскую дверь, / Помогите ему теперь»). Она с раздражением ответила:
– У меня давно готова замена, – и продиктовала мне:
(А я с такою ясностью помню день – ташкентский – когда я жила еще на улице Гоголя; она зашла ко мне; мы сидели на лавочке во дворе, и она прочла мне эти стихи, сказав, что писать их начала в самолете.
Тогда поразили меня строки:
Не шумите вокруг – он дышит, Он живой еще, он все слышит…
С такою нежностью произнесено это «не шумите», как о любимом человеке, не о городе. «Не шумите вокруг – он дышит»).
Мы продолжали работать дальше по моему списку. Я посоветовала ей в давнем стихотворении (из «Белой Стаи») «Нам свежесть слов и чувства простоту» заменить в последней строке «безразличие» – «равнодушием». «И равнодушие толпы». Очень уж «безразличие» не пушкинского времени слово, а ведь звук, интонация – да и самая «толпа» – здесь все пушкинское. Она согласилась[382].
Зато «Мой городок игрушечный сожгли» она решительно, к моей печали, оставляет не в этом, а в испорченном, на мой взгляд, варианте: «Что делать мне? Они тебя сожгли… / О встреча, что разлуки тяжелее!»
После меня верстку будет читать Мария Сергеевна. Это отлично во всех отношениях; я уже и как корректор никуда не гожусь.
6 декабря 60 Я застала Анну Андреевну лежащей. Лежит – белая, грузная, отечная – на своей плоской тахте.
Едва поздоровались, едва я успела сесть у нее в ногах – она неожиданным движением достала со стола большой издательский конверт и протянула мне.
– Прочтите.
Я вынула. Послесловие Суркова.
Читая, я чувствовала, как колотится сердце в ушах и в горле. Мое старое базедовическое сердце.
Сначала аккуратно изъять из произведений поэта все, что показывает его любовь к России (например, «Молитву» 1915 года: «Отыми и ребенка, и друга»… «Чтобы туча над темной Россией / Стала облаком в славе лучей»); изъять и представить Ахматову дамочкой, воспевавшей адюльтер (и ведь все равно не изымешь! не исключишь из ахматовской поэзии – Россию! если бы даже не было этих и множества других, любующихся родиной стихов, таких, как «Журавль у ветхого колодца» или «Приду туда, и отлетит томленье» – все равно не изымешь – оттого, что любовь Ахматовой к России, неотрываемость, неразлучаемость, запрятана в языке[383]: о чем бы она ни писала, она никогда не изменит тому, «что всякой косности косней» – русскому языку), так вот: придумать дамочку, антинародно воспевающую адюльтеры (почему у них у всех, между прочим, такое неуважение к любви?), и потом одарить ее скоропостижным патриотизмом 1941 года… Да еще и 46 год ей напомнить. Низость!
Стук в ушах и в горле у меня поднялся такой, что себя и своих слов я не слышала и не помню.
– Довольно, Лидия Корнеевна, – прервала меня Анна Андреевна, – сегодня ко мне один раз уже вызывали неотложную, и больше я не хочу. Спрячьте это. Нет, нет, подальше. Мне позвонил Козьмин и спросил, что я думаю о послесловии. Я ответила: «не будем говорить об этом документе». С Козьминым я вообще никогда больше ни о чем не стану говорить. Он лгун. Ведь он уверил меня: в послесловии будет написано, что вы звено между чем-то и чем-то… И вместо обещанного преподнес пересказ постановления 1946 года![384]
Я умолкла. Надо было искать какую-нибудь другую тему, а мне было не до разговоров, так стучало сердце в ушах. Анна Андреевна встала, ушла, воротилась и пригласила меня в столовую чай пить. На столе лежал Нью-Йоркский Мандельштам. Я его перелистывала. Но решительно никакие слова не навертывались мне на язык. Анне Андреевне сделалось жалко меня, и она принялась рассказывать нечто отвлекательное и увлекательное: о двух своих встречах с Цветаевой.
– Впервые я увидела ее в 1941-м году. До тех пор мы с ней никогда не видались, она посылала мне стихи и подарки. В 41-м году я приехала сюда по Левиным делам. А Борис Леонидович навестил Марину после ее беды и спросил у нее, чего бы ей хотелось. Она ответила: увидеть Ахматову. Борис Леонидович оставил здесь у Нины телефон и просил, чтобы я непременно позвонила. Я позвонила. Она подошла.
– Говорит Ахматова.
– Я вас слушаю.
(Да, да, вот так: она меня слушает.)
– Мне передал Борис Леонидович, что вы желаете меня видеть. Где же нам лучше увидеться: у вас или у меня?
– Думаю, у вас.
– Тогда я сейчас позову кого-нибудь нормального, кто бы объяснил вам, как ко мне ехать.
– Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснять ненормальным.
Тут я подумала: один безумный поэт – хорошо, два – плохо.
Она приехала и сидела семь часов. Ардовы тогда были богатые и прислали ко мне в комнату целую телячью ногу.
На следующий день звонок: опять хочу вас видеть. А я собиралась к Николаю Ивановичу, в Марьину рощу. Я дала ей тот телефон. Вечером она позвонила; говорит: не могу ехать на такси, на метро, на троллейбусе, на автобусе – только на трамвае. Тэдди Гриц ей все подробно объяснил и вышел ее встретить264. Мы пили вино вчетвером. Тэдди сказал, что у дома торчит человек. Я подумала: какая же у нее счастливая жизнь! А, может быть, это у меня? А может быть у нас обеих?[385]
11 декабря 60 Я ненадолго заходила к Анне Андреевне. Застала ее лежащей. Сердце? Боли есть, но, она Запись о «дне втором и последнем» – о втором дне встречи – сделал Н. И. Харджиев. См. публикацию Э. Бабаева – ВЛ, 1989, № 6, с. 227.
379
Впоследствии, когда явилась возможность, А. А., составляя «Бег времени», уничтожила громоздкие «воскрылия» и восстановила все стихотворение в его подлинном виде. См. № 73.
380
Существует и другое суждение о том, кому посвящены эти стихи. См. «Записки», т. 3, «За сценой»: 13.
В книжке 1961 года (с. 280) осталось: «Но только не призрачный мой Ленинград»; и лишь в «Беге времени» (с. 420) возникла Варшава с добавлением в строке двух слогов: «То мог быть Стамбул или даже Багдад, / Но, увы! не Варшава, не Ленинград» – № 75.
О Чапском см. 217.
381
С этой цензурной заменой стихотворение печаталось и в сборнике 1961 года, и в БВ (Седьмая книга), и в ББП на с. 211. В ББП приведены также черновики, но подлинное окончание («Отворите райскую дверь, / Помогите ему теперь») отсутствует. И только в 1990 году, в Душанбе, в сборнике «Стихотворения Анны Ахматовой» под редакцией М. Мейлаха – напечатано верно (с. 277); № 88.
382
С тех пор так и печатается: «равнодушие толпы». См. «Стихотворения, 1961»; БВ, Белая стая; ББП, с. 92 и сб. «Узнают…», с. 84; № 89.
383
«Журавль у ветхого колодца» – строка из стихотворения «Ты знаешь, я томлюсь в неволе» – БВ, Четки; № 90. «Приду туда, и отлетит томленье» – БВ, Белая стая; № 67.
384
Через 15 дет после этого разговора, в 1976 году, Сурков повторил почти то же самое в своем предисловии к ББП. Первоначально сборнику ББП предшествовало предисловие В. М. Жирмунского, но после смерти Виктора Максимовича оно было изъято и заменено сурковским.
385
С этим рассказом о встречах с Цветаевой интересно сопоставить запись, сделанную Анной Андреевной в 1962 г.: «Наша первая и последняя двухдневная встреча произошла в июне 1941 г. на Большой Ордынке, 17, в квартире Ардовых (день первый) и в Марьиной роще у Н. И. Харджиева (день второй и последний). Страшно подумать, как бы описала эти встречи сама Марина, если бы она осталась жива, а я бы умерла 31 августа 41 г. Это была бы «благоуханная легенда», как говорили наши деды. Может быть, это было бы причитание по 25-летней любви, которая оказалась напрасной, но во всяком случае это было бы великолепно. Сейчас, когда она вернулась в свою Москву такой королевой и уже навсегда… мне хочется просто «без легенды» вспомнить эти Два дня». (См. сб. «Узнают…», с. 350.)