Изменить стиль страницы

О «Собаке», об этом излюбленном петербургской артистической интеллигенцией месте ночных сборищ – см.: Бенедикт Лившиц. Полутораглазый стрелец (глава 8); А. Е. Парнис и Р. Д. Тименчик. Программы «Бродячей собаки» // Ежегодник АН СССР на 1983… А., 1985; а также: Элиан Мок-Бикер. «Коломбина десятых годов…». Париж; СПб., 1993.

С Борисом Викторовичем Томашевским (1890–1957),

основателем советской текстологической школы, как характеризует его КАЭ, и с женой его, Ириной Николаевной Медведевой (1903–1973), сотрудницей Пушкинского Дома и автором работ о Пушкине, Баратынском, Гоголе, – А. А. была тесно дружна. Из многосторонних теоретических, историко-литературных и стиховедческих работ Томашевского более всего привлекал Ахматову его пушкинизм.

«…Борис Викторович Томашевский был моим учителем по линии пушкиноведения», – вспоминала Ахматова в одном из своих писем 62 года. (См. «Сочинения», т. 2, с. 305.)

Ирина Николаевна Медведева-Томашевская сообщает: «беседы о Пушкине никогда не носили округлого характера. Это были скорее вопросы и ответы, совместное заглядывание в тексты, некие лаконические замечания, скорее междометия…» (ОП, с. 321).

Семья Луниных в начале войны переехала в подвалы Эрмитажа, более безопасные при бомбежках и обстрелах, чем Фонтанный Дом. А. А. оставалась на Фонтанке. Обстрелы были сильные. Она позвонила Томашевским. Борис Викторович пришел за ней и увел ее к себе, в писательский дом на канале Грибоедова, – туда, где жили он и его семья, а потом устроил в подвале у дворника – там надежнее.

Борису Викторовичу случилось оказать Анне Андреевне и другую существенную услугу. Когда, в 1950 году, Ахматовой намекнули «сверху», что, если она напишет стихи в честь Сталина, это может облегчить участь сына, она сочинила целый цикл стихотворений о победе, в котором прославляется Сталин. («И он орлиными очами / Увидел с высоты Кремля»; или: «…где Сталин – там свобода, / Мир и величие земли».) Это унижение было для нее одним из самых тяжких в жизни. Тут ее покинула даже так называемая техника, даже ремесленные навыки. И тут помог ей справиться с мучительной задачей Томашевский. Она обратилась к нему за советом. По свидетельству Ирины Николаевны (записанному А. Гинзбург), Борис Викторович ничего не сказал, «молча сел за машинку перепечатывать стихи для отправки в Москву. При этом он по своему разумению, не спрашивая Анну Андреевну, исправлял особенно грубые языковые и стихотворные погрешности. Когда поэты говорят то, чего не думают, – они говорят не своим языком». (Лидия Гинзбург. Человек за письменным столом. Л.: Сов. писатель, 1989, с. 337.)

О стихах «Слава миру» см. настоящий том, с. 433–434. О дружбе Ахматовой с Томашевскими, о ее письмах к ним – см.: Зоя Томашевская. «Я – как петербургская тумба…» // Октябрь, 1989, № 6.

181 у меня ошибка. Как я поняла теперь, говорила тогда А. А. не про мемуары самой Одоевцевой – «На берегах Невы» (которые начали появляться позднее), а про воспоминания ее мужа Георгия Иванова «Петербургские зимы» (Париж, 1928 и Нью-Йорк, 1953) – про воспоминания, написанные, как полагала А. А., со слов Одоевцевой. Впоследствии, в 1962 году, в письмах к Ранниту, А. А. отозвалась о мемуарах Георгия Иванова (а также о книге Леонида Страховского, о которой речь была выше) еще категоричнее и выразительнее: «…я предупреждаю Вас, что писаниями Георгия Иванова и Л. Страховского пользоваться нельзя. В них нет ни одного слова правды» и: «Мне было приятно узнать, что Вы держитесь того же мнения, что и я, относительно Георгия Иванова и Л. Страховского. И, следовательно, мне не придется, прочтя Вашу работу, еще раз испытать ощущение, описанное в последней главе «Процесса» Кафки, когда героя ведут по ярко освещенной и вполне благоустроенной Праге, чтобы зарезать в темном сарае» («Сочинения», т. 2, с. 304 и 305).

Теперь, когда опубликованы записи Ю. Г. Оксмана о его встречах с Ахматовой, следует к предыдущему добавить: «Георгий Иванов сознательно фальсифицировал свои мемуары и даже не скрывал этого в разговорах с друзьями…», – рассказывал, по словам Оксмана, Г. Адамович Анне Андреевне в Париже в 1965 году («Воспоминания», с. 646).

182 с точностью строки из статьи Н. Гумилева («Орион») читаются так: «Ахматова захватила чуть ли не всю сферу женских переживаний, и каждой современной поэтессе, чтобы найти себя, надо пройти через ее творчество» (газета «Жизнь Искусства», 1918, № 4). Что касается других суждений Гумилева о поэзии Ахматовой, цитируемых здесь, то они содержатся в двух письмах Николая Степановича к Анне Андреевне; в одном (1913 года) о стихотворении «Вижу выцветший флаг над таможней» – БВ, Четки; № 68; во втором (1915) о стихотворении «Ведь где-то есть простая жизнь и свет» – БВ, Белая стая. О первом Гумилев пишет: «Я весь день вспоминаю твои строки о «приморской девчонке», они мало того, что нравятся мне, они меня пьянят. Так просто сказано так много…» О втором: «…ты не только лучшая русская поэтесса, но и просто крупный поэт». (См. «Стихи и письма. Анна Ахматова. Н. Гумилев». Публикация Э. Г. Герштейн – НМ, 1986, № 9, с. 220 и 225.)

183 В своих предвоенных записках об Анне Андреевне я не решилась рассказать об одном происшествии, случившемся, если мне не изменяет память, весною 1941 года. Я знала, что за мной и за моей квартирой следят, ждала обыска – и ареста – со дня на день и старалась навещать Анну Андреевну пореже. (Об этой поре моей жизни см. главу «В промежутке» – «Записки», т. 1.) Но иногда все-таки я навещала ее. Однажды, движением отчаяния, А. А. протянула мне какой-то пакет; затем написала на клочке несколько строк и, когда я прочитала их, сожгла в пепельнице. Точного текста не помню; смысл же такой: если я не возьму пакет – она вынуждена будет бросить бумаги в Фонтанку, деть их ей некуда, а держать дома нельзя. Я кивнула, сунула в портфель завернутую в газету пачку квадратных, тетрадного размера, листков и простилась. Спускаясь по лестнице, подумала: что же это я делаю? У нее нельзя, да ведь и у меня нельзя. Я дошла до ворот и вернулась: рассказать Анне Андреевне все о новых своих злоключениях и отдать пакет ей. Она не упрекнет меня, думала я, убыстряя обратный шаг, но – и тут шаг мой замедлился – мало ли у нее тревог! теперь станет «одной тревогой боле». Уже дойдя почти что до порога лестницы, я снова вернулась к воротам и вышла на Фонтанку. Надо было решать. Домой – ни в коем случае, и, как назло, ни одно надежное имя не приходило на ум. В эту минуту на набережной показалось такси – не очень частое явление в ту пору. Я порылась в сумочке и помахала рукой. Если за мной следят, машина даст мне возможность на некоторое время скрыться из глаз. А в машине обдумаю, как быть дальше. Я велела шоферу ехать на Петроградскую, объехав предварительно Марсово Поле. Пусть перевезет на ту сторону, там, невидимкой, пересяду в трамвай, а по дороге решу. В самом деле, думала я, ведь Ленинград – мой родной город, здесь столько моих сверстников, одноклассников, однокурсников, столько сотрудников редакции, где я работала одиннадцать лет, столько друзей по тюремным очередям – неужели сейчас никого не найдется, кто снимет груз с моих плеч и примет на свои?

В машине меня осенило имя: Мария Яковлевна Варшавская (см. «Записки», т. 1). Имя оказалось угаданным верно. Сквозь террор, войну, блокаду, эвакуацию, сквозь новые и новые спазмы террора – пакет сохранился, был возвращен мне в 1958 году, а мною – Анне Андреевне.

У этой истории забавный конец.

– Представь себе, – сказал мне весною 1958-го мой брат Коля, друживший с Лукницким, – Павел Николаевич счастлив: к нему внезапно вернулся кусок жизнеописания Николая Степановича, который в течение многих лет считался безнадежно утраченным.

– Да что ты! Вот чудеса! – ответила я, и мы вместе от души порадовались находке.

О П. Н. Лукницком и о совместной работе Ахматовой и Лукницкого над изучением жизни и творчества Н. Гумилева (для будущих «Трудов и дней») см. «Встречи».