Изменить стиль страницы

Знаешь, о чем в таких случаях напоминают себе англичане, — «Should auld acquaintance be forgot, and auld lang syne?»

— «Разве забудется старая дружба и все, что с нами случалось?» Это из Роберта Бернса, а на его слова, брат, до сих пор простым людом поются песни — и в застольях, и на митингах, и на собраниях. Это он призывал: «We’ll tak a cup o’kindness!» — «Наполним чашу добротой!» Да, Митя. Подожди немного…

Но Митя, стоявший перед его глазами в заношенном студенческом костюме с распахнутым воротом рубахи, выложенным на пиджачный воротник, в обширной кепке и белых парусиновых туфлях, почему-то грустно молчал. И это его неодобрительное молчание, нежелание ждать возмутило Взорова. Он даже как бы отвернулся от него, вроде бы даже обидевшись, и принялся вспоминать тот теплый майский день, когда впервые за долгие годы — «за десятилетия…» — вернулся на  и х  печальное поле.

Вокруг церкви разрослась березовая роща — «что ж, с того холодного рассвета прошло более трех десятилетий…». Малые березки кривились и по толстым кирпичным стенам, а из провалившегося купола стройно тянулась одна, вся трепетная в своей малахитовой зелени и как бы торжествующая над скособоченным крестом. Меж белых стволов кладбищенской рощи темнели гранитные камни за черно-голубой вязью оград, редкие кресты и пирамидки с красными звездочками. Все было обновлено после пасхальной недели, и кладбище казалось живым, как трепетные кроны берез. Взорова поразило, что оно так стремительно разрослось, наступая на обветшалое Изварино, захватив чуть ли не половину  т о г о  снежного поля — заброшенного по нынешним временам, цветущего разнотравьем.

Он бродил вокруг кладбища, пересекал его по кривым дорожкам в надежде отыскать обелиск в память погибших здесь ополченцев, зная, что почти вся их дивизия, срочно сформированная в начале октября, была именно здесь, на Соквинском рубеже, смята немецкими танками, погибла от бомб и артобстрелов, от пулеметных и автоматных очередей — «потом, чуть позже, после них с Митей…».

Он отыскал в густом травостое, на самой границе подступившего кладбища, два округлых углубления и в печальном волнении определил, что именно в этих точках легли два снаряда — «в сорок первом…». Он опустился на корточки в Митиной воронке, и его голова сравнялась с многоцветьем; потом лег на спину по удобному мягкому наклону, заложил ладони под затылок и смотрел в голубое солнечное небо и, казалось, ни о чем не думал. Но он, конечно, думал и, конечно, о Мите, которого уже столько лет нет на земле и о котором он так редко вспоминал…

А тогда, именно в тот год, у него начался разлад в семье — с женой, взрослыми детьми; уже появилась Лина, любовь к ней, может быть, первая истинная любовь. Но в тот солнечный полдень он не думал и об этом, видно, потому, что ему ничего не помнилось потом, кроме неба, кроме сладостного покоя в травяных дебрях, в которых, к своему удивлению, он обнаружил энергичную суетливую жизнь, такую же, о чем ему подумалось и запомнилось, — «как у людей…». Осы и шмели пикировали на красновато-сиреневые шары клевера; самолетиками налетали стрекозы, с торопливой радостью присаживались на качкие площадки солнцеподобных ромашек и раскачивали, раскачивали тонкие стебли, рассыпая слюдянистыми плоскостями трепетное сверканье. Какой-то черный жучок деловито полз по мохнатому стеблю колокольчика и нырял в синеву раструба, копошась среди тычинок. Живыми цветками порхали бабочки — «откуда такое обилие красок? такая привередливость рисунка? такая нежность?..». Сияло, лучась, солнце в бездонном небе, и невозможно было смотреть ввысь. Лучи жарко грели лицо, и глаза сами собой закрывались, и он только помнил, что заснул так спокойно, будто растворился — в теплыни, воздухе, земле, травостое, солнце, букашках; будто сладостно и счастливо перевоплотился в вечное.

Глава вторая

Дарлингтон

I

Джон Дарлингтон намеревался позавтракать с Взоровым, после чего прогуляться по Гайд-парку, недалеко от которого располагался отель, и, может быть, в зависимости от настроения прокатиться в локомотиве Джорджа и Роберта Стефенсонов. Живой символ давнего британского величия был доставлен из его родного Ливерпуля в Лондон по случаю приближающегося 150-летия английских железных дорог. В Гайд-парке проложили стальную колею, и желающие могли вообразить то, что испытывали их далекие предки, бросившие вызов живой лошадиной силе, те фантазеры и реалисты, которые начинали создавать «мастерскую мира».

Бочка с трубой на колесах, любовно склепанная, притягивала Дарлингтона, как мальчишку, — впрочем, разве его одного? Он не сомневался, что они с Федором успели бы все — и побеседовать, и немного развлечься — до начала расширенного исполкома, где предстояло обсудить последние детали воскресного митинга и где хотелось бы, чтобы выступил Взоров. Он знал по многолетнему опыту, что Федор, как и все русские, привез объемистый текст речи и, если примется его читать на митинге, то никого ни в чем не убедит. Поэтому-то, предупреждая вероятный провал своего советского друга, Дарлигтон решил, что не только лучше, но по-настоящему полезным будет его выступление на исполкоме. Там, в свободной атмосфере товарищеского обсуждения, он, Взоров, сумеет доказать миролюбие своей державы, и главное, кому — региональным секретарям и фабрично-заводским шопстюардам, которые в силу разных причин, да и просто обстоятельств жизни, еще глубоко и серьезно об этом не задумывались.

Дарлингтон верил и в искреннюю силу убежденности Взорова, и в его умение доказывать. Значит, еще до митинга они достигнут основного результата — заставят поверить в миролюбие СССР основной слой профсоюзных лидеров, тех, кто непосредственно вращается в рабочей среде. Кроме того, прикидывал Дарлингтон, Федор сможет свободно и, безусловно, кратко выступить на Трафальгарской площади, чего и требует многотысячное собрание. А то, что он умеет говорить получше заштатных ораторов, воспитанных здесь, в британских традициях, Дарлингтон давно и хорошо усвоил.

Но все менялось: с Федором случилось что-то серьезное, и неясность ситуации его беспокоила. Даже не то, что срывался превосходный план, в конце концов, ко всяким непредвиденностям он давно привык, а вот… Нет, этого не произойдет, убеждал он себя, просто нелепо лететь в Англию, чтобы… И отталкивал от себя дурные предчувствия, повторял настойчиво, что все обойдется, Федор упрям, выдюжит… И все-таки он помнил, что в последнюю встречу в Москве Федор неожиданно признался: сердце постоянно шалит, а сдаваться не хочется…

Сознание, что ничем не может помочь Взорову, угнетало Джона Дарлингтона, и он корил себя, что не встретил Федора в аэропорту, хотя ничего, вероятно, не изменилось бы. А не встретил по той причине, что собирал  с в о и х  парламентариев, то есть тех лейбористских членов парламента, которых профсоюз выдвигал и поддерживал на выборах и которые, если не полностью, то в большой степени зависели от профсоюза. По крайней мере, были подотчетны и выполняли определенные поручения, важные для профсоюза. На этот раз он говорил с ними от имени исполкома о готовящемся антивоенном митинге и о перспективах профсоюзной борьбы за углубление разрядки, конвергенцию и безъядерную Британию. Этот курс, профсоюзный курс, должен в конечном счете стать политикой лейбористской партии, неотделимой от британского рабочего движения.

Пожалуй, даже хорошо, думал Дарлингтон и с той логической жесткостью, с которой вынужден был думать как руководитель одного из крупнейших профсоюзов, что американец Джо Ви́гмор отказался прилететь. В этом — объективность политической ситуации. При известной демагогической ловкости он бы мог иметь успех, не отвечая за последствия своих заявлений. Все бы опять запуталось, а задача — сломать барьер недоверия и наметить пути к взаимопониманию.

Сам Джон Дарлингтон не допускал возможности ядерной катастрофы, вернее, не мог поверить в такое безумие, во всеобщее самоуничтожение, но это при общежитейском взгляде, как у большинства. Когда же он начинал размышлять, анализируя всемирное противостояние между Западом и Востоком, прежде всего между США и СССР, приходил к убеждению, что катастрофа не только возможна, а абсолютно реальна. Причем не в результате государственного решения, и даже не по причине политического злодейства верхов или того же генералитета, а просто из-за ошибки, из-за действий группы маньяков, в общем, из-за технического несовершенства или индивидуального психопатства. И он понимал, точнее, начинал понимать всем существом человека, облеченного властью, познавшего и возможности, и пределы власти, что не часто, но с постоянной вероятностью возникают неуправляемые процессы, которые уже никому не дано остановить. Если, однако, сознавая опасность, заранее не исключить ее возникновение, то есть саму причину. А причина — ядерное оружие…