Я как-то лучше осознал себя. Я, например, осознал, что мне дан талант, и теперь ни капли не сомневаюсь в этом. Но чтобы это до конца проявилось, мне нужно было встретить Вареньку. Да! Вот и сейчас я ведь не делаю ее портрет, он движется по наитию, сам по себе. Я только участвую в процессе, наношу нужные краски и линии. Удивительно радостное состояние — непонятное! — таинственное, если задуматься. Раньше я больше «делал» картины, хотя наитие тоже присутствовало, но я никогда не ощущал себя настолько несуществующим, будто не я, а кто-то другой — выше, умнее, тоньше! — все это создает, а я… да, я сам начинаю восторженно радоваться тому, что получается, той истинной красоте, тому простому величию…
Еще два-три сеанса, и портрет будет закончен. Только бы солнце не ушло, не захмурило бы. Остановиться — можно все растерять. Я измучен бессонницей, не могу спать — и все! Пока коротаю время между сеансами, стараюсь читать. В книжном магазине мне попался завалявшийся том о сокровищах могильных курганов на Алтае. О степных кочевых племенах, живших за четыреста — пятьсот лет до новой эры. Я до странности люблю такое чтиво: сколько разных удивительных мыслей оно рождает. От той жизни прежде всего осталось искусство. А ведь те люди тоже любили и мучились, спорили и сражались, утверждая свое «я», свою силу, свое понимание мира. У них не было письменности, и вся их история исчезла, о ней можно только догадываться по вещам, сохранившимся в могильных курганах. И они хотели победить смерть, создавая курганы, хотели рассказать о себе новым поколениям. Но жизнь наша имеет смысл только в том времени, которое отведено нам. Как и наши чувства, наши привязанности, наши убеждения. Но что поразительно: любили-то они так же, как и мы, и так же страдали! И в этом смысле ничего не изменилось. И ничего не изменится, хотя еще пройдет две с половиной тысячи лет! Примитивные ли племена, кочевые или утонченные цивилизации — Греция, Рим, нынешняя, — отношения между людьми, между адамами и евами, остаются неизменными — соперничество, любовь, страдание… И это всегда понятно, независимо от эпох и языков. Жизнь и смерть — две главные сути человечества и каждого отдельного человека! А между ними — любовь! Жизнь — любовь — смерть: вот вечный круг!
То было семьдесят восьмое пирожное.
День выдался изумительный. Солнце, по-детски радостное, пронизывало стеклянный угол. Лучи, казалось, можно было щупать. От солнечного обилия все сверкало; люди улыбались, и Варенька тоже. Ослепительный поток пронизывал насквозь ее свободную белую кофточку и как бы поглощал Вареньку, отчего она воспринималась совсем бестелесной. Один из лучиков запутался в ее пепельных волосах, и они светились изнутри. И вся она как-то сияла внутренним светом. И особенно прелестна была синева ее чистых больших глаз, излучавших в мир доброту и радость…
Я не помню, сколько работал. Варенька утверждает, что больше трех часов: она даже пропустила обед. Я был настолько одержим, поглощен собой, что не слышал ее вопросов, не замечал толпившихся сзади людей, которые тоже о чем-то говорили. Похоже, так и было, потому что когда я понял, что все, положен последний мазок, я испытывал обморочное состояние, невидяще, беспонятливо побрел вон из кафе, меня кто-то догнал, усадил на ступени, отпаивал водой. Сердце мое упало, я едва дышал, силы оставили, и только сознание, что все кончено, запечатлелось в памяти. И еще неверие, что это сделал я. Неужели я?!
Потом сознание и силы стали возвращаться. Варенька сидела около меня, прижавшись плечиком, держала за руку и преданно, жалостливо заглядывала в глаза.
— Ты видела? — пугаясь вопроса, спросил я.
— По-моему, замечательно, — прошептала она. — Вы замечательный художник.
— Зови меня на «ты», Варенька.
— Хорошо, Алексей. Алеша, — добавила она нежно.
Мне стало восторженно радостно. «Алеша! Алеша!» — стучало в висках. Я был уже такой сильный, что мог бы перевернуть весь мир.
Мы поднялись. Люди почтительно толпились у мольберта, перешептывались. Как-то неловко было нарушить их созерцание. Мы постояли тоже. Варенька держала меня под руку, прижавшись ко мне. А мне все еще было странно сознавать, что это сотворил я. Все же что-то высшее водило кистью. Я знаю: любовь!
— Варенька, подари мне еще часок. Идем ко мне на веранду?
— Хорошо, — сразу согласилась она.
Подъем в гору сильно утомил ее. Она мучительно часто дышала. Синеватая бледность погасила счастливое сияние ее личика. На высоком лбу мириадами зеркальных осколков сверкала испарина. Малиновыми пятнами болезненно рдели щеки.
На веранде, сияющей, горячей от солнца, они в изнеможении упала в соломенное кресло.
— Боже мой, какая прелесть! — воскликнула она, изумленная панорамой синего моря.
Я подвинул небольшой круглый столик к креслу, принес тарелки, вилки, стаканы. Варя не замечала моих приготовлений, в задумчивости покачиваясь в кресле. Я налил в стаканы вина. Это был золотистый «кокур».
— Выпьем вина, Варенька, — предложил я.
— За тебя, Алеша, — сказала она, благодарно взглянув на меня.
— За твое выздоровление, — сказал я.
— Боже, как мне хорошо, — прошептала она.
Это было блаженство. Мы молча жевали бутерброды с сыром. Я еще выпил вина.
— Когда кончается одно, начинается другое, правда? — спросила она.
— Правда, — согласился я.
— Мне кажется, что я влюблена, — прошептала она. — Как славно! — И она тихо, удивленно засмеялась.
— Варенька, ты чудо, — прошептал я.
— Ой, как приятно такое слышать!
— Ты чудо, — повторил я.
Мне хотелось упасть на колени и целовать ей руки. Я едва сдержался. Я пошел варить кофе. Когда я вернулся, Варенька спала. Она была прекрасна во сне. Ее головка откинулась на спинку кресла, чуть склонившись набок, и изумительно открылась белая лебединая шея. А выражение лица было блаженно-счастливым, совсем детским! Я готов был плакать от умиления. Я принес одеяло и укутал ей ноги. И вдруг в восторге припал к ее маленькой тонкой руке, осыпая ее поцелуями. Я боялся, что она проснется и мне будет очень стыдно, но она блаженно спала. И тогда я сел на пол у кресла и — еще! и еще! и еще! — целовал ее теплую ладошку.
А вокруг затаилась, застыла солнечная тишина. Ничто не шумело, не шелестело, не вскрикивало. И вовсю изливался щедрый лучистый свет.
Я поставил Варин портрет в угол напротив себя. Я смотрел на портрет и на спящую Вареньку и целовал бесконечно ее ладошку. И думал о своей жизни. И мне казалось, что вся предыдущая жизнь была лишь подготовкой к встрече с Варенькой, к тому счастью, которое я теперь испытывал.
На моей пустынной улице, круто взбирающейся в гору, я увидел мужчину и женщину. Я сразу узнал Зинаиду Павловну, хотя ни разу ее не видел. Это была невысокая полная блондинка лет пятидесяти. По-спортивному подтянутый, холеный мужчина, вероятно, был Эдуардом Александровичем. Я вышел к калитке.
— Варя спит, — предупредил я.
— Нехорошо вы поступаете, — с напускным недовольством упрекнула Зинаида Павловна. — Придется отменить сеансы.
— Я уже закончил, — сказал я.
— Ну, тогда показывайте, — повелительно потребовала она.
После подъема в гору Зинаида Павловна дышала тяжело, и ее вдохи-выдохи заканчивались характерным присвистом туберкулезного больного, из тех, кому когда-то резали легкие, освобождая их от каверн. Но Зинаида Павловна не обращала на свой присвист никакого внимания. И эта ее незабота о впечатлении, которое она произведет на меня, вся ее прямолинейная открытость, повелительность в голосе заставляли уважать эту женщину и даже подчиняться ей. Эдуард Александрович явно был при ней, а совсем не наоборот.
Я провел их на веранду. Они на цыпочках прошли мимо спящей Вареньки и молча остановились у портрета. Я остался в дверях. Зинаида Павловна поманила меня рукой к себе.
— Замечательно, Алексей Сергеевич. Просто замечательно, — прошептала она.