Быстрее всех поужинав, Силла вытянулся на нарах, подложив руки под голову, и начал было опять мечтать о новой деревне, но вдруг поднялся, прислушался и серьезно спросил:

— А что же не хохочет никто?

— Где? Кто? — тоже приподнимаясь, спросил Аймадов.

— Да на сопке! Ведь сказали, что здесь кто-то прямо живот надрывает от хохота!

*— В самом деле,— сказал Аймадов,— никто не слыхал хохота? Хм... Ведь мы здесь целый день. Почему же не слышно?

— И тут нас надули.— Силла презрительно скривил губы.— Ну и жулик народ! А как бы весело было!

Солдаты не выдержали:

— Чудишь ты, дьявол!

— Да к чему хохот? Был бы хлеб.

— Захохочет — штаны не успеешь снять!

Аймадов не боялся суеверий. Наоборот, он решил укрыться на Чертовой сопке именно потому, что о ней ходила в народе суеверная молва. Эта молва, и, может быть, только она, могла теперь оградить его от гибели. Аймадов перевел взгляд на штабс-капитана, который сидел у печки и рассматривал какие-то фотографии.

— Как думаете вы, штабс-капитан?

— Я мог бы жить без хохота,— ответил Смольский.

— Нет, это невозможно! Хохот должен быть!

Утром, только открыв глаза, Аймадов спросил Силлу:

— Хохота не слышно?

— Никак нет, господин полковник. Просто безобразие!

— Скверно! Ну-ка, пойдем со мной...

Поднялись на вершину сопки. Она была завалена огромными глыбами, серо-кофейными плитами и крупным щебнем. Между камнями — темные пещеры, закоулки, ямы, откуда несет сыростью.

На рассвете ударил заморозок, и камни, обмытые ночью дождем, были покрыты, точно лаком, тонким слоем наледи. Озябшие корявые сосенки позванивали, как стеклянные. Даль была подернута туманной дымкой.

Аймадов осмотрелся, приказал:

— А ну захохочи, Силла.

Силла понимающе кивнул и, набрав в грудь побольше воздуха, захохотал. Произошло совершенно неожиданное. Хохот бешено заметался между камнями, начал гулко биться в пещерах и закоулках. Аймадов и Силла удивленно переглядывались, а хохот, не ослабевая, все бился и бился в каменных развалинах. Вскоре захохотали и ближние сопки.

— Вот так чертовщина! Как грохочет!

— Чудесно! Значит, будеАм хохотать сами.

Несколько дней солдаты добровольно ходили па сопку хохотать. Это было забавой. Но. потом добровольцев не стало. Солдаты помрачнели. Удручающе действовало ненастье. Тайга постоянно шумела — неприветливо, заунывно. Рыхлые тучи шли нескончаемой вереницей и, отряхиваясь, сыпали дождь или крупку. Деревья, казалось, разбухли от сырости. На земле было сумеречно и мозгло. В такую непогодь хотелось сидеть только в избушке, у огня, но Аймадов не соглашался прекратить на сопке хохот. Когда оказалось, что никто не идет добровольно, он решил действовать решительно. Однажды утром он сказал Оське Травину:

— Сегодня пойдешь хохотать ты.

— Господин полковник!

— Без разговоров! Приказываю!

Оська не осмелился нарушить приказ. Но вечером, за ужином, пожаловался:

— Не выходит у меня с хохотом.

— Еще как выходит! Заслушаешься! — похвалил Силла.

— Да не выходит, чего ты... Богом прошу, ослобоните.

Аймадов предложил:

— Тогда, братцы, вот что: бросайте жребий. Кто вытянет, тому хохотать в течение недели. А потом другой...

- Бросили жребий. И — дело случая: жребий пал на Оську Травина. Для него наступили тяжелые дни. Оська был освобожден от несения караула и всякой работы; от него требовали только, чтобы утром и вечером он поднимался на вершину сопки и хохотал по нескольку минут. Но сколько эти минуты приносили Оське страданий! Он поднимался на вершину сопки, садился на камень и долго горестно осматривал тайгу. Хохотать не хотелось. До смеха ли было Оське Травину? В белую армию он попал по мобилизации. Тихий и покорный, он прослыл хорошим, исполнительным солдатом. Но воевал Оська неохотно. Спокойно жить в родной деревушке, трудиться на земле, охотиться за белкой — вот что было его призванием. Он часто мечтал о доме и совсем недавно был убежден, что осенью вернется в родную деревню. Так говорили ему и офицеры. А что получилось? Обидно и страшно было Оське. Осматривая тайгу, он всегда вспоминал о доме.

«Не знаю,— думал он,— успели нынче наши обмолотить хлеб или нет? Нет, наверное... Тятька-то совсем плохой стал, надсадился, бедняга... А что Анка с матерью сделают? Вот и дров бы надо запасти, а что они?..»

Он сокрушенно тряс головой и говорил вслух:

— Эх, Анка! Знала бы ты... Знала бы, милушка, все...

Когда вставала перед его взором Анка, он забывал обо всем,

мысленно заводил с ней разговор, улыбался ей, сверкая лучистыми глазами, почему-то грозил ей пальцем. Но падала с дерева ветка или доносился от избушки звон топора, и Оська, спохватившись, становился сразу серьезным, худощавое лицо его вытягивалось и серело, глаза остывали. Проходило еще несколько минут, и только большим усилием воли Оська заставлял себя хохотать. Но хохотал он как-то странно: мелко, рассып чато, истерично. И бывало, что он внезапно прорывал хохот, падал грудью на камень, стонал и плакал по-мальчишески, на взрыд. Потом пугливо оглядывался, торопливо вытирал глаза подолом рубахи и опять хохотал, и сердце его надрывалось от боли.

Возвращался Оська к избушке всегда усталый, бледный и какой-то весь помятый. Перешагнув порог избушки, утомленно прислонялся к косяку дверей, бросал под ноги шапку:

— Тошно, ребята...

В избушке хозяйничала злая, безысходная тоска. Солдаты целыми днями молча лежали на нарах, думая каждый о своем и слушая шум тайги. Даже в карты никто не соглашался играть с Силлой. Аймадов и Смольский рассматривали свои бумаги, тихонько совещались, что-то записывали в блокнотах. Они часто говорили, что если в ближайшее время не подойдет помощь, то вырвутся отсюда сами, но солдаты плохо верили в их планы. Всех пришибла, надорвала угрюмая тайга.

Заброшенность и одиночество особенно сильно угнетали Оську Травина. Чувство омерзения к отшельнической жизни у него вскоре стало так велико, что однажды он сочинил унылый стих. Сидя у очага, Оська рассказывал его печальным, потухающим голосом:

Куда ни взгляни — тайга да тайга,

Чужая и темная, как ночь.

Шумит да бушует сердито она...

И жить здесь, ребята, невмочь!

Известно только богу Про нашу такую берлогу.

И скучно, и грустно,

И некому руку пожать...

Товарищи милые,

Где мои кости будут лежать?

Солдаты слушали, опустив глаза.

— Тьфу, проклятый!—возмутился Силла.— Придумал же, сучий сын! Психо-творение!

— Ты бы, Осип, смешную стиху составил,— попросил один солдат,— про Силлу, к примеру, а?

Оська возразил:

— Про Силлу не могу. Разве про таких составляют стихи?

— А что он?

— Так, недостойный он...

— А я вот тебя удостою!—Силла повертел в воздухе волосатым кулаком.— Удостою, парень, если будешь точить тут, как червь! Понял?

В избушке стало еще неприютнее и тягостнее. Шли дни, и каждый новый день был похож на прошедший унынием и тоской. Оська Травин совсем отбился в сторону и жил уединенной жизнью. Стихи он стал сочинять еще чаще. Даже Аймадов не мог отучить его от этого занятия. Однажды ночью—шел первый снегопад, тайга затихла — Оська разбудил Аймадова и сообщил:

— Господин полковник, я еще сочинил стих.

— Читай,— покорно согласился Аймадов.

Оська сел поудобнее на нарах и тихонько начал читать:

Черный ворон смотрит на землю,

Клювом щелкает и бьет крылом:

— Что там?

Серый волк навострил глаза И поднял свой острый нос:

— Что там?

Медведь косолапый встал у пихты,

Разинув большую пасть:

— Что там?

Оська помедлил и совсем тихо досказал:

— Там лежит мое тело...

Полковник Аймадов сидел, тяжело сопя. Солдаты спали. Оська слез с пар, взял бечевку и вышел из избушки. Аймадов вышел следом и увидел: Оська привязывает бечевку за толстый сук пихты.