— С той ночи, как меня убили.
— Ишь ты! А ты чем кормился? Хотя, у тебя же ружье. Ну да, ружье. Вещь хорошая. Ладно, иди, подстрели чего-нибудь, а я костер запалю.
Ну, перебрались мы поближе к челноку, и пока Джим разводил на травянистой полянке костер, я притащил туда муку, грудинку, кофе — и кофейный котелок, и сковороду, и сахар, и жестяные кружки, — так что негр мой даже забоялся, потому как решил, что я все это наколдовал. Я поймал порядочного сома, Джим выпотрошил его своим ножом, почистил и зажарил.
Как только завтрак был готов, мы развалились на траве и занялись едой, не дожидаясь, когда она остынет. Джим налегал на нее, что было сил, поскольку к этому дню он чуть уж не помер от голода. Набив животы, мы полежали малость в траве, отдыхая. А после Джим и говорит:
— Но, послушай, Гек, кого ж тогда убили в той лачуге, коли не тебя?
Я объяснил ему как все было, и он сказал, что это умно. Сказал, что до лучшего плана и сам Том Сойер не додумался бы. Тогда и я говорю:
— А ты-то как здесь оказался, Джим, как попал сюда?
Он малость сник и целую минуту промолчал. А потом говорит:
— Может, лучше и не рассказывать.
— Почему, Джим?
— Ну, есть причины. Ты ведь не выдашь меня, Гек, если я тебе расскажу, а?
— Да чтоб я сдох, если выдам.
— Ладно, тебе я верю, Гек. Я… я сбежал.
— Джим!
— Ты только помни, ты сказал, что не выдашь — пообещал мне, Гек.
— Верно, пообещал. Сказал, что не выдам — и не выдам. Честное индейское. Пусть меня назовут последним аболиционистом, пусть презирают — мне без разницы. Никому ни слова не скажу, да я туда все равно возвращаться не собираюсь. Так что, давай, выкладывай, как дело было.
— Да дело-то вот как было. Старая хозяйка — мисс Ватсон — она вечно ко мне придиралась, прямо со свету сживала, но хоть обещала, что в Орлеан не продаст. А только заметил я, что в последнее время вокруг нее торговец неграми увивается, и забеспокоился. Ну вот, и как-то ночью подкрался к двери, а та не совсем прикрыта была, и слышу, старая хозяйка говорит вдове, что думает меня в Орлеан продать, ей и не хочется, да только за меня восемь сотен долларов дают, а перед такой кучей денег ей не устоять. Вдова, та попыталась ее отговорить, но я, Гек, дальше слушать не стал, а тут же дал деру.
— Спустился я с горы, думал пройти по реке повыше и стянуть какой-нибудь ялик, но у реки еще люди толклись, я и спрятался в старой бондарне на берегу, чтобы подождать, когда все угомонятся. Да так всю ночь там и пролежал. Все время вокруг кто-нибудь да шастал. Ну, часов около шести на воде ялики появились, а к восьми-девяти их уже полным-полно было и в каждом только и разговоров насчет того, как твой папаша в город приплыл и рассказывает всем, что тебя убили. Все эти леди и джентльмены туда плыли, посмотреть, где дело было. Кое-кто приставал к берегу, отдохнуть перед тем, как реку пересекать, так что я из их разговоров все про убийство и узнал. И уж так я тебя жалел, Гек, но теперь уже нет, конечно.
— В общем, пролежал я весь день под стружками. Проголодался сильно, но ничего пока не опасался, потому как помнил, что старая хозяйка и вдова собирались прямо после завтрака на молитвенное собрание пойти, значит их целый день дома не будет, да и, опять же, они знали, что я на рассвете скот отгоняю на пастбище, стало быть, до темноты меня не хватятся. А другим слугам не до меня будет — они, стоит хозяйкам за порог выйти, разбегаются кто куда, отдыхать да веселиться.
— Ну вот, а как стемнело, я выбрался на дорогу, которая вдоль реки идет, и прошел по ней мили две или больше до мест, где уже нет никакого жилья. К тому времени я успел придумать, что делать буду. Понимаешь, если бы я попытался пехом удрать, так меня бы с собаками нашли, а если бы спер ялик и переплыл реку, так хватились бы ялика, поняли, что я на другом берегу и стали бы там мой след искать. Я и говорю себе: плот, вот что мне нужно, плот следов не оставляет.
— И тут вижу, огонек на реке появился и ко мне спускается, ну я и бросился в воду, толкаю перед собой бревно, которое река откуда-то принесла, голову стараюсь пониже держать и загребаю против течения, жду, когда оно плот поближе подтащит. А после подплыл к корме плота и ухватился за нее. Ночь была облачная, а скоро и вовсе темно стало. Так что я забрался на плот, лег на бревна. Люди, какие на плоту были, они все в середке его собрались, где фонарь стоял. Вода поднималась, течение было сильное, ну, думаю, этак часам к четырем утра я окажусь миль на двадцать пять ниже города, а как светать начнет, спущусь в воду, подплыву к иллинойскому берегу, да там в лесу и спрячусь.
— Но только мне не повезло. Мы уж почти до острова доплыли, как вдруг, вижу, кто-то идет по плоту в мою сторону, да еще и с фонарем, ну нет, думаю, дожидаться я тебя не стану, — соскользнул в воду и поплыл к острову. Хотел выбраться на него, но никак не мог, берег шибко крутой был. Только у самого конца острова и нашлось подходящее место. Забрался я в лес и решил с плотами больше не связываться, уж очень много на них людей с фонарями. Трубка, махорка да немного спичек они у меня в шапке лежали и не промокли, так что все было путем.
— И все это время ты ни мяса, ни хлеба во рту не держал? Ты бы хоть черепах ловил.
— Поди-ка поймай их. Они ж тут под ногами не вертятся, чтобы их голыми руками хватать, да и камнем черепаху издали не больно-то пришибешь. И потом, как бы я их ночью ловил? А днем мне на берегу маячить не хотелось.
— Ну да, верно. Тебе же приходилось все время в лесу сидеть. А как пушка стреляла, ты слышал?
— Еще бы. Я знал, это они тебя ищут. Я даже видел, как пароход мимо прошел, — из кустов смотрел.
Появились какие-то совсем молоденькие пичуги — пролетят ярд-другой и на землю садятся. Джим сказал, что это к дождю. Сказал, когда цыплята так делают, это точно к дождю, значит и у других птиц то же самое. Я хотел было поймать пару-тройку, но Джим мне не позволил. Говорит, когда отец его здорово заболел, кто-то из детей словил птичку, и бабушка их сказала, что он теперь не жилец, и отец умер.
А еще Джим сказал, что нельзя пересчитывать то, из чего ты обед приготовить надумал, потому что это к несчастью. Это все равно, что столовую скатерть после захода солнца вытряхивать. И что, если у кого есть пчелы, а он вдруг помер, так нужно сказать об этом пчелам до следующего рассвета, иначе они ослабеют, перестанут работать и тоже все перемрут. Джим уверял, что пчелы не жалят только круглых дураков, но я ему как-то не поверил, — я их вон сколько переловил и ни одна меня не ужалила, ни разу.
Про некоторые из этих примет я и раньше слышал, но не про все. А Джим все до единой знал. Или почти все, он сам так сказал. Я говорю — сдается мне, что все они насчет неудач толкуют, а про удачу-то есть хоть одна? Он отвечает:
— Есть-то есть, но очень мало, да и пользы от них никакой. Зачем человеку знать, что ему скоро удача привалит? Чтобы от нее увернуться?
И еще он сказал:
— Если у тебя руки и грудь волосатые, значит быть тебе богачом. Вот от этой приметы еще есть какая-то польза, потому как она далеко вперед глядит. Понимаешь, может, ты сначала долгое время бедняком проживешь и до того тебя это допечет, что ты бы на себя прямо руки наложил бы, кабы не знал, что по этой примете тебя непременно где-то богатство ждет.
— А у тебя, Джим, руки и грудь разве не волосатые?
— Чего ты спрашиваешь-то? Неужто сам не видишь?
— Так почему же ты не разбогател?
— Ну как же, я разбогател один раз и еще разбогатею. У меня однажды четырнадцать долларов было, да я ввязался в куплю-продажу и всего моего состояния лишился.
— И что же ты покупал-продавал, Джим?
— Ну, сначала говядину.
— Какую говядину?
— Живую, какую же еще — скот, понимаешь? Вложил десять долларов в корову. Но только больше я так рисковать деньгами не стану. Корова взяла да и сдохла прямо у меня на руках.
— Выходит, десять долларов ты потерял.