Между рядами книг все чаще проскальзывают продавщицы — серые и бумажные, как гравюры, но с пятнами пигмента, темного пигмента брюнеток на порочных мордашках, лоснящихся жирной чернотой, которая, притаившись в глазах, вдруг вырывается и разлетается зигзагами поблескивающей тараканьей беготни. И перегоревший румянец, и пикантные клейма родинок, и стыдливые метки темного пушка выдают породу их черной запекшейся крови. Кажется, что этот чересчур интенсивный цвет, это густое ароматное мокко пятнает книжки, к которым притрагиваются их оливковые руки, кажется, что их прикосновения окрашивают страницы и сыплют в воздухе темный дождь крапинок, струйки волчьего табака, как высохший гриб-дождевик, что источает возбуждающий звериный запах. Тем временем общая разнузданность продолжает сбрасывать путы приличий. Приказчик, исчерпав резервы активной напористости, постепенно переходит к женственной пассивности. Сейчас он в шелковой пижаме, приоткрывающей грудь, улегся на одну из многочисленных кушеток, расставленных среди книжных полок. Девушки демонстрируют друг другу позиции и позы с гравюр на обложках, некоторые засыпают на раскладных кроватях. Натиск на клиента слабеет. Его выпускают из круга настойчивой заинтересованности, бросают на произвол судьбы. Занятые болтовней продавщицы больше не обращают на него внимания. Повернувшись к нему спиной или боком, они в вызывающих позах переступают с ноги на ногу, кокетливо поигрывают туфельками, по-змеиному извивают стройные тела и под видом небрежного безразличия атакуют этой игрой возбужденного зрителя, внешне игнорируя его. Расчетливо отступая, открывают простор активности клиента. Воспользуемся же ослаблением внимания, ускользнем от непредвиденных последствий этого визита и выскочим на улицу.
Никто нас не удерживает. Через коридоры книг, мимо стеллажей с журналами и открытками мы выходим из магазина, и вот мы уже на самой высокой точке Крокодильей улицы, откуда она видна почти на всем протяжении вплоть до недостроенного вокзального здания. День, как обычно в этом районе, пасмурен, и временами все вокруг кажется фотографией из иллюстрированной газеты — так серы, так плоски и дома, и люди, и экипажи. Здешняя реальность тонка, как бумага, и каждая трещинка выдает ее имитативность. Порой создается впечатление, что только на крошечном клочке пространства перед нашими глазами существует подчеркнуто тщательно вырисованная картина столичного бульвара, а по бокам весь этот сымпровизированный маскарад уже расклеивается, рассыпается и, не способный играть свою роль, разваливается у нас за спиной кусками гипса и клочьями пакли, превращается в свалку бутафории какого-то громадного опустелого театра. Напряженность позы, искусственная значительность маски, иронический пафос дрожит на этом тонком эпидермисе. Но мы далеки от намерения разоблачать обманность разыгранного спектакля. Напротив, вопреки собственному желанию, мы все-таки чувствуем, что поддались дешевому очарованию квартала. Тем более что в картине города ощущается некоторая самопародия. Маленькие одноэтажные домишки окраины перемежаются многоэтажными каменными зданиями, выстроенными как бы из картона и представляющими собой конгломерат вывесок, слепых конторских окон, стеклянисто-серых витрин, реклам и номеров. Вдоль домов рекою плывет толпа. Улица широка, как столичный бульвар, но, словно деревенская площадь, покрыта убитой глиной, заросла травой, вся в выбоинах и лужах. Уличное движение — это гордость района, местные жители говорят о нем с восхищением, и глаза у них при этом многозначительно блестят. Здешняя серая, безликая толпа чрезвычайно захвачена своей ролью и усердно пытается создать видимость большого города. И все-таки, невзирая на ее старательность и озабоченность, создается ощущение полоумного, однообразного, бесцельного кружения, какого-то сонного хоровода марионеток. Атмосфера поразительной никчемности пронизывает весь этот спектакль. Монотонно плывет толпа, и — странное дело — она все время видится как-то нерезко, фигуры проплывают в бессвязной спокойной суматохе и никогда не бывают четко очерченными. Лишь иногда из многоголовой сутолоки удается выхватить темный, живой взгляд, чей-то черный котелок, напяленный на глаза, лицо, разорванное улыбкой, с полуоткрытым, только что говорившим ртом, ногу, поднятую, чтобы шагнуть, да так навсегда и застывшую.
Особенностью квартала являются дрожки, которые сами собой, без извозчиков разъезжают по улицам. И не потому что извозчиков здесь нет; просто, смешавшись с толпой и занимаясь другими делами, они не следят за своими дрожками. В этом районе иллюзорности и пустых жестов не придают большого значения цели поездки, и пассажиры с легкомыслием, которым отмечен весь уклад жизни квартала, доверяются блуждающим экипажам. Нередко можно видеть, как на особо опасных поворотах они, высунувшись из дряхлых колясок, дергают вожжи, с трудом стараясь разъехаться.
Имеются здесь и трамваи. Их наличие — величайший триумф честолюбивых отцов города. Но вид вагонов, сделанных из папье-маше, с покоробленными, помятыми от многолетней эксплуатации стенами вызывает жалость. Часто у них недостает передней стенки, так что в проем видны пассажиры, с огромным достоинством восседающие на скамьях. Но, пожалуй, самое удивительное на Крокодильей улице — это железнодорожное движение.
Иногда, чаще всего в конце недели, то днем, то вечером можно видеть на углу толпу, собравшуюся в ожидании поезда. Никто в ней никогда не знает, где поезд остановится и придет ли вообще; зачастую бывает, что люди стоят в разных местах, так и не придя к согласию в споре о месте его остановки. Застыв черными молчаливыми рядами вдоль едва намеченных рельсов, они долго и терпеливо ожидают; все лица одинаково повернуты в профиль, похожи на бледные бумажные маски, на фантастические вырезные силуэты, изображающие внимательное ожидание. И вот наконец поезд приближается, вот он уже выехал из боковой улочки, откуда его никто не ждал, низенький, змеистый, с маленьким посапывающим, приземистым локомотивом. Он въезжает в черную очередь, и улица темнеет от вереницы вагонов, с которых сеется угольная пыль. В быстро опускающихся зимних сумерках темное сопение локомотива и дуновение странной и грустной значительности, приглушенная поспешность и нервозность на мгновение превращают улицу в вокзал.
Ажиотаж при доставании билетов и связанные с этим взятки — истинный бич нашего города.
В последнюю минуту, когда поезд уже стоит на станции, в нервической спешке заключаются сделки с продажными железнодорожными служащими. Однако еще до окончания этих торгов поезд трогается, и долго его провожает медленно бредущая разочарованная толпа, но в конце концов и она рассасывается.
Улица, на мгновение стеснившаяся от сымпровизированной суматохи сумрачного, пахнущего дальними дорогами вокзала, снова светлеет, расширяется и снова несет в своем русле беззаботную однообразную толпу гуляющих, которая под шум разговоров течет мимо грязно-серых прямоугольных витрин, забитых негодным барахлом, восковыми манекенами и парикмахерскими болванами.
Проходят проститутки, вызывающе одетые, в длинных кружевных платьях. Возможно, это жены парикмахеров или капельмейстеров ресторанных оркестров. Они идут хищным плавным шагом, и у каждой на недобром распутном лице есть какой-нибудь изъянец: черная косина, заячья губа, а то нет кончика носа.
Горожане горды тем, что на Крокодильей улице тянет смрадом разврата. «Мы можем ни в чем себе не отказывать, — с гордостью думают они, — нас станет и на настоящий столичный разврат». Они утверждают, что каждая женщина в этом квартале — кокотка. И правда, достаточно взглянуть на любую из них, чтобы тотчас же встретиться с настойчивым, липким, щекочущим взглядом, ужасающим своей блаженной однозначностью. Здесь даже школьницы весьма характерно завязывают банты, крайне своеобразно ставят тонкие ноги, и есть в их взглядах нечистая червоточина, предвещающая будущую испорченность.
И все же — все же — должны ли мы выдать последнюю тайну, старательно скрываемый секрет Крокодильей улицы?