Изменить стиль страницы

Так говорил дядя Кандьола. Горе и глубокое душевное потрясение вызвали у него сильное нервное расстройство — сразу было видно, что человек приведен в полное смятение страхом, огорчением и голодом. Его словоохотливость не столько облегчала ему душу, сколько являлась следствием неудержимого внутреннего порыва: казалось, он говорил со мной, а на самом деле обращался к незримым существам, которые, судя по его жестам, тоже отвечали ему что-то. Поэтому, несмотря на мое молчание, он продолжал говорить, словно споря с воображаемыми собеседниками и отвечая на вопросы, которые они задавали ему:

— Я же сказал, что не уйду отсюда, пока не соберу все, что еще можно спасти. Вы что думаете, я оставлю свое добро? В Сарагосе больше нет властей. Если бы они были, они приказали бы прислать сюда сотню-другую рабочих и расчистить развалины, чтобы я мог извлечь из-под обломков хоть часть вещей. Но, сеньор, разве в городе не осталось ни души, в которой нашлась бы хоть капля сострадания, не осталось никого, кто пожалел бы несчастного старика, никогда никому не делавшего зла? Неужели человеку, всю жизнь отдававшему себя другим, не откроются дружеские объятия, которые поддержали бы его в тяжелую минуту? Нет, не откроются. Никто не придет несчастному на помощь, а если кто-нибудь и появится здесь, то лишь затем, чтобы искать деньги среди развалин… Ха-ха-ха! — Старик засмеялся, словно одержимый. — Держи карман шире! Я всегда был человеком предусмотрительным — и на этот раз, едва началась осада, припрятал свои денежки в надежное место, где их никто, кроме меня, не найдет. Нет, грабители, нет, мошенники, нет, голубчики, ни одного реала вам не достанется, хоть переверните все вверх дном, переберите каждую пылинку, расколите каждую доску на мелкие щепочки, перетрите все в труху и просейте через сито!

— В таком случае, сеньор Кандьола, — сказал я ему и решительно взял его под руку, чтобы увести с собой, — зачем вам оставаться здесь сторожем, коль скоро ваше золото в безопасности? Пойдемте.

— Вам-то что за дело, неотвязный вы человек? — закричал он, вырываясь изо всех сил. — Убирайтесь отсюда подобру-поздорову и оставьте меня в покое. Уж не хотите ли вы, чтобы я бросил свой дом, пока сарагосские власти не прислали воинский наряд для его охраны? Или вы думаете, что у меня в доме мало ценных вещей? Или надеетесь, что я уйду отсюда, не собрав их? Разве вы не видите, что подвальный этаж целехонек? Туда легко попасть — нужно только выломать эту решетку. Если я хоть на минутку отлучусь, тотчас же объявятся грабители, бездельники-соседи, и плакало мое добро, прощай, плоды моих стараний, прощай, утварь и все, что собрано за сорок лет непрестанных трудов! Послушайте, сеньор военный, у меня в комнате на столе стоит медный подсвечник весом самое меньшее три фунта. Его надо спасти во чтобы то ни стало. Ну, что бы Хунте прислать сюда отряд саперов — это же ее обязанность! Ведь там в буфете полно посуды, и она, наверное, еще цела. Нужно только осторожно проникнуть в помещение и подпереть потолок, и она будет спасена. Бедную посуду нужно обязательно вытащить! И не только ее, сеньор военный, и вы, сеньоры. В железной шкатулке хранятся расписки: я надеюсь спасти их. Кроме того, там стоит сундук, где лежат два старых камзола, несколько чулок и три шляпы. Все это оставалось здесь внизу и нисколько не пострадало. А вот приданое моей дочери погибло безвозвратно. За ее платья, брошки, платки, флаконы с духами можно было бы выручить кучу денег, если бы их продать. Но, увы, все пропало! Боже, какое горе! Воистину господь решил покарать мою дочь за грехи и направил ядра прямо в ее флаконы с духами. А у меня в комнате на кровати остался камзол и в кармане его семь реалов десять куарто. И не прислать сюда каких-нибудь двадцати человек с заступами и кирками!.. Боже, боже праведный и милосердный, о чем только думают сарагосские власти! Лампа-то с двойной горелкой, наверное, цела. О, господи! Во всем мире нет второго такого светильника! Мы найдем ее вон там, стоит лишь осторожно расчистить угловую комнату от обломков. Пусть только мне дадут рабочую команду, и вы увидите, как быстро я управлюсь… И вы еще хотите, чтобы я ушел отсюда? Если я уйду или хоть на миг задремлю, тотчас же явятся грабители, да, придут грабители и украдут светильник!

Скупец был несокрушимо упрям, и я решил было уйти один, оставив его наедине со своими бредовыми тревогами. Но тут прибежала донья Гедита с заступом, киркою и корзиночкой, в которой я заметил кое-что из съестного.

— Вот вам заступ и кирка, сеньор, — сказала она, задыхаясь и устало садясь на развалины дома. — Я их выпросила у своего племянника. Ему они уже не нужны: укреплений, видимо, больше строить не будут… А вот изюм, правда, слегка попорченный, и несколько кусков хлеба.

С этими словами экономка жадно набросилась на еду, чего нельзя сказать о Кондьоле, который решительно оттолкнув угощение, схватил кирку и принялся ломать решетку. Работал он лихорадочно и приговаривал:

— Раз сарагосские власти не хотят мне помочь, мы с вами сделаем сами, донья Гедита. Берите заступ и расчищайте место. Осторожнее с балками: они еще дымятся. Остерегайтесь гвоздей.

Потом он обернулся ко мне, — а я в это время переглядывался с его ключницей, которая делала мне заговорщические знаки, — и сказал:

— Эй, вы, убирайтесь отсюда подобру-поздорову! Что вам надо в моем доме? Вон отсюда! Знаем мы, зачем вы сюда пожаловали, — того и гляди, стянете, что плохо лежит. Но здесь нет ничего. Все сгорело.

Увы, никакой надежды увести Кандьолу в Тенериас и успокоить бедную Марикилью не оставалось, и я ушел, не желая терять даром время, а хозяин и служанка продолжали самоотверженно трудиться.

XX

Я проспал с трех часов до рассвета, а утром мы все пошли к мессе на площадь Косо. Каждое воскресенье на большом балконе дома, прозванного Лас-Монас и находившегося в самом начале улицы Эскуэла Пиа, ставили алтарь и служили обедню: здание было расположено так, что священник был виден с любого места на площади. Зрелище было очень волнующим, особенно в момент вознесения святых даров, когда все стояли на коленях и из конца в конец площади проносился гул молитвы.

Вскоре после мессы я заметил, что со стороны рынка к площади с криком валит густая толпа возбужденных людей. В толпе было несколько монахов, старавшихся ее успокоить, но люди оставались глухи к их доводам и с каждым шагом все громче выражали свое возмущение, они тащили с собой какую-то жертву и не было силы, способной вырвать ее у них из рук. Разгневанный народ остановился у холма Тренье, где стояла виселица, и вскоре на одной из веревок повисло тело человека. Несколько секунд оно судорожно дергалось, затем замерло, и на столбе появилась дощечка с надписью: «За человекоубийство путем сокрытия двадцати тысяч кроватей».

Повешенный оказался неким доном Фернандо Эстальо, кладовщиком торговца домашней утварью. В момент, когда больные и раненые испускали дух прямо на мостовой или на холодных плитах храмов, у вышеназванного Эстальо нашли множество кроватей, и он не сумел оправдать ся перед властями. Гнев народа сдержать было невозможно, и он не замедлил обрушиться на несчастного. Многие говорили, что этот человек невинен: кое-кто сожалел о его смерти; но как только в траншеях снова началась перестрелка, никто больше не вспомнил о нем.

В тот же день Палафокс, пытаясь поднять боевой дух осажденных, обратился с воззванием к населению. Он обещал звание капитана каждому, кто приведет с собой сотню людей и угрожал «смертью через повешение и конфискацией имущества каждому, кто не явится немедленно на позиции или покинет их». Все это свидетельствовало о серьезных затруднениях властей.

Памятен был этот день и боем у стен Санта-Моники, где оборонялись волонтеры из Уэски. Французы обстреливали здание монастыря в течение всего предыдущего дня и большой части ночи. Наши батареи, стоявшие в монастырском саду, уже не могли принести пользы; их нужно было вывезти оттуда, и храбрые защитники Сарагосы успешно провели эту операцию на глазах обстреливавшего их противника. Наконец французы пробили брешь в стенах и ворвались в сад, чтобы захватить затем и само здание монастыря; они, видимо, забыли о том, что в предыдущие дни их атаки дважды были отбиты. Ланн, взбешенный необычайным, неслыханным упорством сарагосцев, приказал сровнять монастырь с землей. Сделать это при наличии мортир и гаубиц было гораздо легче, чем захватить его. В самом деле, после шестичасовой бомбардировки большая часть восточной стены обрушилась, и нужно было видеть ликование французов, когда они, поддерживаемые косоприцельным огнем с городской мельницы, не теряя времени, ринулись на штурм монастыря. Заметив приближение французов, Вильякампа, командир волонтеров из Уэски, и подоспевший к опасному месту Палафокс попытались заделать брешь мешками с шерстью и пустыми ящиками из под ружей. Подошедшие французы яростно бросились в атаку, которая после короткой рукопашной схватки была отбита; затем они всю ночь продолжали обстрел монастыря.