Изменить стиль страницы

— Ах, правда! — неосторожно брякнул маркиз. — Мне говорили, что Маньяра тоже замешан в заговоре.

— Уверена, что замешан, — безжалостно подтвердила Амаранта. — Он сильно надеется на помощь неких влиятельных особ. Но они-то, оказывается, сами замешаны, и можно полагать, что никакие защитники их не спасут.

— Вот-вот, — сказала герцогиня. — Бей их! А ведь еще неизвестно, как дело обернется. Вдруг какое-нибудь неожиданное событие перемешает все карты и превратит обвинителей в обвиняемых.

— О да! Они надеются на Бонапарта! — презрительно заметила Амаранта.

— Стой! — воскликнул дипломат. — Милые дамы, вы вступаете на опасную почву.

— Правосудие свершится, — сказала моя госпожа. — Правда, не в той мере, как хотелось бы, — просто невозможно всех изобличить. Прилагаются, например, большие усилия, чтобы выяснить, кто передавал заговорщикам письма от принца, но до сих пор ничего не узнали. Предполагают, что этим занимался кто-то из придворных дам, из этих интриганок и кокеток, которых во дворце предостаточно. Как будто даже пало подозрение на одну особу, только пока нет твердых улик.

Лесбия не сказала в ответ ни слова, однако на ее губах играла дерзкая усмешка. Видимо, плутовка ничего и никого не боялась; немного помолчав, она даже решилась прямо уязвить свою противницу:

— Смотрите, как бы эта особа — раз она такая интриганка и кокетка — не ухитрилась провести своих преследователей. Может случиться, что обстоятельства помогут ей сразиться со всеми недругами и победить их. Хотела бы я узнать, кто она — эта ценная дичь. Может, ты нам скажешь?

— Сейчас не скажу, — отвечала моя госпожа. — А завтра, может быть.

Лесбия громко расхохоталась. Амаранта заговорила о чем-то другом, маркиза снова принялась оплакивать участь принца, а дипломат заявил, что ни за какие сокровища не откинет завесу, скрывающую планы величайшего полководца своего века. На том обед закончился, и все, кроме моей госпожи, отправились на покой.

XV

Следующий день, тридцатое октября, принес важные и волнующие вести, если что-либо могло еще больше взволновать наши смятенные души. С утра госпожа выпроводила меня, посоветовав пойти прогуляться по Эскориалу, этому восьмому чуду света, а заодно посетить монаха-иеронимита, который должен был наставлять меня в науках духовных и светских. Оба совета пришлись мне по душе, особенно радовался я тому, что смогу на досуге побродить по дворцу и его окрестностям. Первым зрелищем, которое представилось моим любопытным глазам, был выезд короля на охоту. Мне показалось довольно странным, что его величество, встревоженный и удрученный последними событиями, еще способен предаваться этому шумному развлечению. Впоследствии я узнал, что наш добрый государь безумно любил охоту и даже в самые тяжкие дни своей жизни не упускал случая потешить душу — то была его главная, вернее сказать, единственная страсть.

Я видел, как он в сопровождении нескольких человек вышел из северных ворот, сел в экипаж и поехал в направлении Сьерры с самым невозмутимым видом, словно во дворце все было в полном порядке. Вероятно, подумал я, характер у него на диво спокойный, а совесть непорочна и чиста, как студеные ручьи здешних гор. Все же пожилой этот господин, несмотря на его высокий сан и, как мне казалось, полное душевное спокойствие, вызывал во мне скорее сожаление, чем зависть. И особенно мне стало жалко его, когда я заметил, что собравшаяся у дворца толпа не выказывала своему государю никаких знаков любви, — мне даже послышались злобные реплики и неблагозвучные эпитеты, которыми, думаю, до тех пор не награждали ни одного государя нашей доблестной нации.

Затем я прошелся по нижним галереям дворца и по прихожим на верхних этажах, поглазел на других членов королевской семьи и с удивлением отметил, что у всех у них носы были одинаковой формы — длинные, мясистые, характерные для династии Бурбонов.

Первым встретился мне кардинал де ла Эскала, дон Луис де Бурбон, впоследствии прославившийся тем, что принял присягу депутатов на острове Леон, и другими менее доблестными деяниями, о которых вы узнаете в ходе этой истории. Вы, может, думаете, что то был почтенный старец с головой, поседевшей от многих прожитых лет и усердных занятий, с лицом, отмеченным суровостью, присущей людям, которые несут бремя столь трудных обязанностей. Как бы не так! Я увидел молодого человека лет тридцати — возраста, в котором Лоренсана, Альборнос, Мендоса, Силисео и другие светочи испанской церкви еще не покидали стен монастыря или семинарии.

Дело в том, что существовал обычай жаловать кардинальским саном младших принцев крови, на чью долю уже не оставалось ни больших, ни малых королевств. Сеньор дон Луис де Бурбон, кузен Карла IV, был в этом смысле счастливейшим из смертных — когда у него еще молоко на губах не обсохло, он получал ренту епископа Севильи, а едва достигнув двадцати трех лет и не освоив до конца «Сентенций» Петра Ломбардского, занял епископскую кафедру в Толедо, доходам от которой позавидовал бы любой князь в Германии или в Италии.

Но все хорошо в свое время. Таковы были нравы той эпохи, и несправедливо было бы осуждать юного принца — он всего лишь брал то, что ему давали. А глядел во все глаза на его преосвященство, когда он выходил из кареты у дворцового подъезда, на этого рыжеватого, краснощекого мужчину с невыразительным взглядом и длинным мясистым носом — ведь кардинал тоже был яблочком с бурбонской яблони; наружность совсем заурядная, никто бы не обратил на него внимании, не будь он в кардинальской мантии. Дон Луис де Бурбон с чрезвычайной поспешностью поднялся наверх, в королевские апартаменты, и больше я его не видел.

Но благосклонная судьба словно назначила мне познакомиться сразу со всей королевской фамилией — в тот же день я повидал еще инфанта дона Карлоса, второго сына нашего государя. Этому юноше еще не было двадцати лет, и он показался мне более приятным с виду, чем его брат, наследный принц. Я пристально разглядывал его, ибо в ту пору мне казалось, что у особ королевской крови должно быть в лице нечто возвышенное, отличающее их от простых смертных. Однако ничего особенного я в доне Карлосе не обнаружил, только глаза у него были очень живые и на лице играла веселая улыбка. Со временем и наружность и характер этого человека сильно изменились.

В тот же вечер я лицезрел в саду инфанта дона Франсиско де Паула, совсем еще ребенка; он резвился под надзором Амаранты и других дам. Признаюсь, я смеялся от души, глядя, как бегает и прыгает этот малыш, выряженный в пунцовый костюм мамелюка, — где уж тут было думать о благоговейном почтении, которое положено испытывать в местах, освященных стопами венценосцев.

Когда я направлялся в сад, во внутренних покоях дворца раздалась несколько сильных ударов, как будто стучали молотком, затем послышались нежные звуки свирели; играли так искусно, словно музыкантом был аркадский пастух, чудом очутившийся во дворце. На мой вопрос ответили, что все эти звуки исходят из мастерской инфанта дона Антонио Паскуаля: он-де имеет обычай коротать часы досуга, чередуя занятия столярным или переплетным делом с упражнениями в игре на свирели. Я удивился — зачем принцу трудиться? Тогда мне сказали, что дон Антонио Паскуаль, младший брат Карла IV, — самый трудолюбивый из всех инфантов Испании, если не считать покойного дона Габриэля, прославленного знатока древностей и любителя изящных искусств. Когда царственный столяр и музыкант оставил свою мастерскую, чтобы прогуляться по саду приора в компании почтенных отцов иеронимитов, каждый день заходивших за ним после полудня, я мог вволю на него насмотреться, и прямо скажу — более добродушной физиономии мне не приходилось видеть. Кто бы ни встретился на его пути, он всех приветствовал церемонно-учтивым поклоном, даже я удостоился сей высокой чести — ласковый взгляд и кивок принца наполнили меня гордостью.

Все знают, что дон Антонио Паскуаль, которому впоследствии принесло известность его знаменитое прощанье с долиной Иосафата, был с виду воплощением доброты. И действительно, этот старенький принц, сильно смахивавший на ризничего приходской церкви, показался мне самым благодушным человеком во всей королевской семье. Позже я узнал, что глубоко ошибся, приняв его за добряка. Мария-Луиса, назвавшая его в одном из своих писем «жестоким», предсказала события, происшедшие по возвращении из Валансэ, когда инфант собирал в своем кабинете самый цвет неистовых роялистов.