— И это тоже отлично придумано, — сказала маркиза. — Поставили бы такой сайнете на сцене, я первая бы начала аплодировать. В самом деле, чего это вздумали женить бедного юношу на чьей-то свояченице? Не лучше ли поискать ему супругу в одной из царствующих фамилий? Уверена, что все они мечтают породниться с нашими королями и с радостью выдадут любую из своих девиц за такого бравого принца.
— Вам ли судить о столь важных делах! — с неудовольствием молвил дипломат. — Что ж до содержания документов, я, право, не понимаю, как это ты, племянница, особа разумная, так неосторожно разглашаешь тайну.
— Забавно! Прежде вы сомневались, что эти бумаги существуют, а теперь вы корите меня за их огласку и тем самым подтверждаете их существование.
— Да, подтверждаю, — не смутился дипломат. — И ежели другие выбалтывают то, о чем я намеревался молчать…
Хитрец понял, что не сможет опровергнуть сообщение Амаранты, и решил сделать вид, будто тоже знает о материалах процесса.
— Выходит, ты все уже знал? — спросила маркиза. — Так я и говорила: не может быть, чтобы он не знал. Ах, братец, от тебя ничто не укроется. Какая проницательность! Ты смело можешь сказать, что слышишь, как трава растет.
— Это правда, к сожалению! — напыжившись, воскликнул маркиз. — До моих ушей доходит все, как я ни стараюсь ни во что не вмешиваться и стоять в стороне от всяких интриг. Что поделаешь! Надо терпеть.
— Тебе, братец, наверное, известно еще кое-что, а ты молчишь, — сказала маркиза. — Ну же, не таись: Наполеон в этой истории замешан?
— Начинаются вопросы? — развеселясь, захихикал старик. — И не думайте спрашивать, клянусь, что вы из меня слова не выудите. Вы же знаете, в таких делах я непоколебим.
Пока шел этот разговор, Лесбия молчала.
— Дайте же мне закончить! — возмутились Амаранта. Я не рассказала еще об одной бумаге, найденной у принца.
— Ах, дорогая племянница, лучше бы тебе помолчать. — с укоризной заметил дипломат.
— Нет, нет, пусть говорит!
— Так вот, раскрыт шифр, при помощи которого наследник ведет переписку со своим наставником доном Хуаном Экоикисом, и вдобавок, самое важное…
— Вот именно, самое важное — перебил дипломат, — а потому надо молчать.
— Напротив, потому-то и надо говорить!
— Итак, обнаружили письмо, вернее, что-то вроде заметок, без обращения и без подписи, из которых явствует, что принц намерен передать через одного монаха докладную королю. Примечательней же всего, что в этих заметках принц заявляет о своем намерения следовать примеру святого мученика Эрменегильда и бороться — слушайте внимательно! — бороться за справедливость. Да ведь это прямой призыв к революции! Далее он требует от заговорщиков, чтобы они стойко держались, чтобы готовили воззвания и чтобы…
— О, женщины, женщины! Когда же вы научитесь хранить тайну! — прервал ее маркиз. — Я просто поражен, что ты столь беспечно толкуешь об опаснейших делах.
— В этих заметках, — продолжала графиня, не обращая внимания на назойливые увещания дипломата, — королевская чета и Годой обозначены готскими именами: Леовигильд — это Карл Четвертый; королева — Госвинда, а Князь Мира — Сисберт. И вот принц — он себе отводит роль святого Эрменегильда — объявляет заговорщикам, что на головы Сисберта и Госвинды вскоре обрушится гроза, и убеждает их усыпить осторожность Леовигильда притворными восторгами и лестью.
— Только-то всего? — удивилась маркиза. — По-моему, это самый невинный вздор.
— Как бы не так! — гневно возразила Амаранта. — Ясно, что они хотят свергнуть Карла Четвертого.
— Я бы не сказала.
— А я уверена в этом. Гроза должна обрушиться на головы Сисберта и Госвинды — следовательно, наследник и его друзья намерены не только расправиться с гвардейцем, но еще замышляют какую-то пакость против королевы — быть может, собираются отправить ее на гильотину, как бедняжку Марию-Антуанетту. Всем известно, что король обожает свою супругу. Всякое оскорбление, нанесенное королеве, он воспринимает как оскорбление своей особы.
— Ну, если с ними что-нибудь и случится, так поделом, — ответствовала маркиза.
— А я считаю, — запальчиво сказала Амаранта, — что принц может затевать сколько ему угодно заговоров против министерства Годоя, но писать записки королю, пятнать честь своей матери, рассуждать о грозах, которые обрушатся на Сисберта и Госвинду, то есть, по сути, покушаться на жизнь королевы, — это, по-моему, поведение, недостойное испанского принца и христианина. Ведь она — его мать, и сколько бы ни было у нее грехов, — а я убеждена, что не так их много и не так они страшны, как грехи ее хулителей, — не годится сыну их обличать и разглашать, а тем более ссылаться на них в борьбе со своим врагом.
— На тебя, милочка, не угодишь, — язвительно заметила тетка Амаранты. — Нет, я считаю, что принц поступает правильно, а ежели это кому-то не по нраву, что ж, не надо было давать повода, тогда бы все было тихо. Ну, а ты, братец, ты ведь все знаешь, какое твое мнение?
— Мое мнение? Ты думаешь, легко составить мнение о таком щекотливом деле? А если бы я, с моим опытом и знаниями, пришел к какой-то мысли, неужто я высказал бы ее перед женщинами? Вы же сразу побежите разносить ее по всем гостиным и будуарам — только бы слушатели нашлись…
— Да, из тебя слова не выжмешь. Знала бы я хоть половину того, что знаешь ты, братец, я бы охотно делилась со всеми.
— Чтобы составить верное суждение, нужны факты, — сказал маркиз. — Кому-нибудь из вас известно, как отнеслась королева к этой истории?
— Когда в Совете прочитали последнюю бумагу, — ответила графиня, — Кабальеро заявил, что принц заслуживает смертной казни по семи статьям. Королева, возмутившись, сказала ему: «Ты забыл, что это мой сын? Я уничтожу улики против него, его обманули, его запутали». Тут она выхватила из рук Кабальеро злосчастный листок, спрятала его на груди и, рыдая, опустилась в кресло. Какое великодушие! По чести говоря, я никогда не была сторонницей принца, а теперь, когда узнала о его замыслах против августейших родителей, я могу смело заявить, что он заслуживает лишь презрения, чтоб не сказать хуже.
— Вздор! — воскликнула маркиза. — Теперь-то королева хнычет и плачется, а о чем она думала раньше, когда своим поведением причинила столько бед! Ну, разве дошло бы до этого, если бы не ее легкомыслие!
Лесбия, до сих пор хранившая молчание, поддержала маркизу, правда, чуть смущенно и нерешительно. Амаранта, быстро обернувшись к ней, с горечью молвила:
— О чужих грехах легко говорить. Увы, могла ли наша государыни предположить, что ее будет публично оскорблять особа, которую она осыпала милостями, сажала за свой стол, почтила своей дружбой!
— Ах, какая поучительная проповедь! — сказала Лесбия с деланной веселостью, которая иногда служит выражением крайнего гнева. Но, конечно, я должна была этого ожидать после того, как отказалась потворствовать кое-кому. Теперь, когда я, утомившись играть роль, неосмотрительно на себя взятую и мне не свойственную, уступила ее другим, которые играют ее великолепно, меня осуждают — я, видите ли, разглашаю тайны, а они ведь и так известны всему свету. Напрасно некие особы надеются представить себя жертвами клеветы, напрасно они плачут и рыдают; их пороки так многочисленны и мерзки, что стали притчей во языцех.
— О да! — язвительно подхватила Амаранта. — Перед нами наглядное тому свидетельство. Но, милочка, самый ужасный порок — это неблагодарность.
— Пусть так, но об этом пороке людям посторонним трудно вынести правильное суждение.
— Почему же? Вовсе не трудно, и вскоре мы это увидим. Весь заговор принца от начала и до конца продиктован только черной неблагодарностью. И ты посмотришь, как за нее карают.
— Надеюсь, ты не намерена засадить всех нас в тюрьму? — съехидничала Лесбия. — Всех нас, кто здесь находится, — за то, что мы, преступники эдакие, желали победы принцу.
— Я никого не сажаю в тюрьму, и вам тут нечего бояться, однако я не уверена в безопасности одного господина, которого страстно любит кое-кто из здесь присутствующих.