Изменить стиль страницы

Дон Фофо с изумлением смотрел на своего сияющего от счастья отца, излечившегося от горя, поверившего в ясное будущее. Он качал на коленях Антонио, подымал его вверх к хрустальным гирляндам люстры, как радостный дар, придумывал для него множество необыкновенных, неизвестно откуда возникших имен: «Красавец мой Нинуццо», «Маленький африканский принц, жасмин Аравии», «Кто ж позволил тебе занять все мое сердце? А ну-ка, скажи?», «Любимый, создание рая», «Нежный мой, милый», — и голос барона де Д. необычно дрожал…

* * *

Снова проходят передо мной картины жизни, которую я так любила, хотя мне нужно отгородиться от них. Бесконечно длится ночь, невозможно уснуть. Лихорадочные голоса вновь пересказывают мне историю моей любви. Уже много лет, как все это продолжает меня преследовать. Соланто зовет меня, обвивает как плющ, цепко держащийся за крыши и террасы, на которых уходящее солнце долго хранит свое тепло. Выщербленные камни крыльца, сводчатый вход, подъемный мост с разошедшимися блоками, дворик, полный розовых цветов лавра, цветение которых красиво, как праздник, — это все Соланто, и оно проникает ко мне на мой двадцатый этаж, пробивается сквозь стены комнаты. Я не осмеливаюсь двинуться с места. Это предчувствие, и оно появилось у меня еще на улице. Я обходила стороной новые дома, чтобы запретный облик не отразился в их стеклянных стенах. Лучше бродить, затеряться в долгих уличных реках, пока не упадешь наземь, чем лечь в кровать, обречь себя на это тюремное одиночество.

Да, это было, я ездила в Соланто, но ведь так давно. Стоит ли вспоминать? Ведь совсем иной была там жизнь.

Дорога вьется меж старых стен, кто-то напоминает, что надо торопиться, и сады остаются позади нашей старой запыхавшейся колымаги. За рулем мой отец. Около него старшие мальчики. Сзади — моя бабушка, она беспокоится, что забыла закрыть клетку с канарейками. Но возвращаться уже поздно. Нас ждет барон де Д. Сегодня Антонио минет пятнадцать лет. Да, в Соланто я уже бывала. Первый раз попала туда случайно. Я болела бронхитом, и дома сказали, что малышке следует подышать свежим воздухом. Как раз в среду барон де Д. ждал еженедельного визита моего отца, который решил захватить меня с собой.

Мне и Антонио предложили поиграть в саду, но мы долго не могли разговориться. Уселись внутри одного изваяния — это была гигантская голова, лежащая на земле. Рот ее был открыт, и в нем, как в гроте, уместились стол и две скамейки. Потом мы занялись тем, что чистили этой голове уши, заросшие асфоделиями. Поездка показалась мне целым приключением. Через несколько недель меня снова привезли: Антонио попросил об этом. Он сказал, что мы уже начали очищать голову от зарослей и надо это закончить. Но дело было не только в асфоделиях. Влажные ветви плюща свешивались до самой земли и походили на забавные сталактиты, торчавшие из носа статуи. Это надо показать Жанне, сказал Антонио, и мы открыли еще множество других чудес. Из-за течи в фонтане появились огромные дикие заросли, покрывшие голову нашей статуи, прямо настоящая шевелюра из травы, а щеки ее заросли бархатным мхом. Но даже сквозь смех, которого Антонио не мог сдержать, проглядывала его серьезность. Видимо, потому, что он жил всегда с отцом и бароном, среди взрослых людей. Или же его несколько смутили слова привратника, что, мол, прежде эта статуя и грот были предназначены для нескромных целей…

— Тут прохладно. Я думаю, здесь просто завтракали, — сухо возразил Антонио.

Но тот настаивал на своем.

— Нет, сюда ходили чаще по ночам. Уж поверьте мне, дон Нинуццо! Ночью. Вы гляньте на потолок. Тут еще копоть осталась от факелов. — И неразборчиво пробормотал, что когда-то здесь был подземный ход, соединявший замок с гротом. — «Чтоб было удобней», — добавил он.

Мы ничего не поняли. Что же делали в «зале», которым мы пользовались для игр? Вечером я снова об этом думала.

Потом был этот день рождения, и мы ехали из Палермо мимо шумной толпы на рынке, вдоль стен, тронутых золотом солнечного света, и я глядела в окно экипажа. Какие-то странные женщины в жалкой одежде стояли, как в карауле, на перекрестках. Что они там делали? Я спросила:

— Если это солдаты, почему у них нет формы и будки?

Видимо, не следовало этого говорить. Мальчишки хохотали вовсю.

— Ну и глупышка эта Жанна! Шлюх приняла за часовых.

— Грязный квартал, — сказала бабушка тоном, заткнувшим им рты.

Но вот и другой квартал. Я перестала обращать внимание на этот смех. Пусть издеваются, мне это безразлично. Вот позади остались последние городские дома, церкви, скоро пойдут пустынные пляжи, деревни, отражающиеся в воде. Но где же крестьянин с коровой? У нас портилось настроение, если мы их не заставали, и они почему-то запаздывали. Ну и забавы бывают у детей! Мы были просто одержимы этим пастухом. Вертелись, оглядываясь, как туристы. Наконец-то дрожащий, звук свирели — вот и он, явился почти вовремя. Легкая походка и какой-то тупой взгляд, как будто он немного не в себе, этот пастух. Поднимаясь вверх по улице, он гнал перед собой корову со впалыми боками. Оба одинаково изнуренные, пыльные… Женщины ждали их прихода, и мы тоже. Если они где-то задерживались, это казалось дурным предзнаменованием, нарушением привычного хода вещей. Как вот если б где-то в Германии вдруг испортились куранты на башне и в положенное время не появились бы одна за другой движущиеся фигурки, протягивающие руки и исчезающие в грациозном пируэте. Конечно, здесь все было проще, мы, дети доктора Мери, не видывали таких ученых часов, которые в других местах развлекают детвору. Но кочующий по пастбищам пастух, идущий городом под звуки своей свирели, был нашим развлечением, нашей музыкальной табакеркой. Он заменял нам ученые часы, мы его ожидали с неменьшим нетерпением. Говорили, что он много лет был пастухом в Аргентине, пас большие стада, а потом вернулся, потому что жизнь была для него горькой. Что же заставило его бежать сюда? Неужели эта улица или эти женщины, ожидавшие его с чашками, мисками, стаканами, которые они подносили ему настойчиво, добиваясь: «Дай мне только стаканчик, Леонардо, и все… Почему же нельзя?» О чем он тосковал там? Не по этому ли мокрому белью, которое здесь вешают, как флаги, или по ребятишкам, что собирались вокруг него, или, может, по моей бабушке? Да, наверно, из-за нее он вернулся. Разве в Аргентине кто-нибудь так слушал бы его игру на свирели? Нашелся бы кто-нибудь там, чтоб поглядеть на него и сказать, как она: «Браво, браво, Леонардо», таким глубоким, мелодичным, только ей одной свойственным голосом?

А вот и море, и колокольня звонит, и старый поезд неподалеку от нас карабкается к своей последней остановке, и все это мне снова напоминает, что Антонио сегодня пятнадцать лет, и мы будем на его празднике, и сундучок наш полон приятно пахнущими сластями: карамелью, вареньем, которое так любит барон де Д. Мы везем с собой растения, полученные в результате разных таинственных скрещиваний, какие-то странные черенки, заботливо завернутые. Запахи туманят мне голову, я их вдыхаю. Пахнет нагревшейся оранжереей, пирожными. Пахнет всем сразу, как в нашем сундучке. И я как будто уже не здесь. Передо мной скала, вода, тенистое место, где мы сидим, и слова, которые многое меняют в моих представлениях. Уже ночь, и ломающийся юношеский голос шепчет мне, еще такой глупышке:

— Да нет же, нет… Уверяю тебя, что от одного поцелуя ребенка но будет. Ну что ты, Жанна, говорю же тебе. Да и с неба они не падают, как звезды, правда, Жанна. Ты просто не знаешь… Слушай. Поцеловаться раз можно. Попробуем. Ну всего раз, чтоб ты, наконец, поняла…

И вдруг я вижу Антонио, возникшего в этом тумане. Он полон любви, неловкого пылкого чувства пятнадцатилетнего мальчика. Лицо его взволнованно, ресницы дрожат. Что он говорит?

«Я тебя буду любить… Я всегда буду сильно любить тебя».

И я верю этому. Он целует меня в губы.

* * *

Кармине Бонавиа было четыре года, когда его мать завела, как она говорила, «горячий стол», то есть принимала на своей кухне нескольких мужчин-иностранцев и кормила их по вечерам. Это была темпераментная женщина, которая так энергично занялась своим предприятием, что вскоре все эмигранты квартала стали ее постоянными клиентами.