Изменить стиль страницы

Зная, что за ним наблюдают, барон де Д. не ощущал своего одиночества. Интерес, который возбуждала его личность, помогал ему жить, хотя он не отдавал себе в этом отчета. И если сам он не замечал некоторых черточек своей странной популярности, то о них сообщал ему его сторож. Без него барон, может быть, никогда не узнал бы, что создала народная фантазия из его невзгод; она не уставала приписывать его персоне необъяснимые чудеса. Да, эта слава была весьма странной… Чьи-то руки писали его имя на стене алтаря, куда раз в год ходили молиться святому Иосифу. Правда ли? Сказали, что да. Эти руки приписывали просьбы крестьян, обращавшихся к барону: «иметь ребенка», «помочь выздороветь», «сделать, чтоб урожай был хорошим». От этой таинственной веры барон неловко себя чувствовал. Только правда ли все это? Однажды, когда барон спустился в сад на утреннюю прогулку, сторож издали показал ему на корзину с фруктами, поставленную под аркой у входа. Тут же лежал ягненок со связанными ногами: дары. Чего же от него ожидали? Прежде барон рассердился бы, но теперь… А сторож тактично покачивал головой. Его сиятельство ведь знает, что они тут в деревне думают. Барон де Д. промолчал, а крестьянин с самым естественным видом добавил, что старые вырезки из газет с фотографиями хозяина Соланто якобы видели приколотыми на стенках жилищ среди всяких религиозных изображений, прямо над кроватями, в которых спали целыми семьями, родители и дети рыбаков Нижней улицы. Барон де Д. невольно задумывался. «За кого же они меня принимают, эти люди?» Сторож поднимал руки к небу: «Они думают, что там вы сможете вступиться за них». Странная это была беседа. Оказывается, среди этих пришпиленных к стенам святых, импровизированных божниц фигурировали и осужденные на смертную казнь, пожизненную каторгу преступники, казненные в Америке на электрическом стуле либо повешенные в Англии. И еще раз сторож почтительно воздел руки к небу: «Они тоже, вы понимаете…» Барон де Д. сразу не разобрался, но когда сторож сказал, что суд и общество всегда несправедливы и что все осужденные на смерть — мученики, барон спросил: «А если они действительно виновны?» Сторож поколебался минуту, потом проворчал: «Виновны? Как вы это понимаете? Иисуса тоже сочли виновным. Разве это не так?» Его сиятельству было нечего возразить. Объяснить этому человеку, какую он чушь несет? Прежде он, может быть, сделал бы это, но сейчас… Зачем его огорчать? Да и вся жизнь барона теперь была полна этими странными событиями. Он то и дело сталкивался с ними.

Во время ужасной засухи, вызвавшей на земле глубокие трещины, когда все дышало страданием — умирающие растения, белые от пыли, и мычание задыхающегося скота, когда гудел ветер и за спущенными занавесями жужжал рой мух, к барону не раз возвращались испепеляющие его приступы ревности, желание бежать, покинуть Соланто, где-то исчезнуть… К его балкону подходили девочки с черными косичками, в непомерно, больших башмаках, какие видишь на ногах клоунов, становились, танцуя, в круг и напевали: «Наш добрый господин, пошли дождик… Сделай, чтоб скорей пошел дождик…» У них были хриплые голоса, трогательные и смешные. Барон де Д. столь же мало замечал их, как ссоры чаек внизу, на скалах. Но голоса их вызывали в памяти образы дорогого ему Соланто. Пожалуй, Соланто да еще имя сына были единственными словами, придававшими смысл долгому настороженному сну, каким стала его жизнь. В сущности, осталось у него только это — Соланто и дон Фофо, замкнутый, отдаленный, смелый, но, по мнению отца, слишком вспыльчивый. Никто не решался с ним спорить. И сказать по правде, это было понятно, если припомнить, какое он получил воспитание… Еще ребенком дон Фофо дружил только с теми, в чьих глазах он — молодой барон — был вожаком. Порабощенные мальчишки… А что он натворил в возрасте, когда является любовь? Попал в еще более худшую компанию. Дон Фофо спал с теми вдовушками, которые получали пенсию от государства и дорожили положением вдовы именно на этом основании. Он посещал этих одиноких женщин из горных деревушек, одетых в черное, невежественных, как рабыни, умеющих говорить только на местном наречии.

Барон де Д. относился к сыну с уважением и жалостью. Ведь это он обрек его на одиночество. Дон Фофо стал бы совсем иным, если б воспитывался согласно правилам своего круга — в пансионатах Палермо, а затем в Риме… Но поздно думать об этом, если уже с одиннадцати лет он жил среди невежественных, суровых и суеверных крестьян. Мог ли он сопротивляться, возражать, бороться? Ребенок попробовал… Сначала он плакал, потом сказал отцу, что у него есть единственное желание — учиться музыке. Однако барон де Д. сделал вид, что не понял. «Поговорим о чем-нибудь другом». Дон Фофо упрямствовал, заявлял, что его не тянет к земле, полям, пахоте. И барону пришлось действовать решительней, принудить упрямого мальчишку заняться сельским трудом. Чтоб утешить Фофо, угрюмо замкнувшегося в себе и загрустившего, отец подарил ему черный кабриолет с хорошей упряжкой и ружье.

В старые времена детям из знатных семей покупали офицерский диплом еще до того, как отправляли их на поле боя. Разве это не одно и то же? Почему же говорили, что он жестоко обошелся с сыном? Кто только в это не вмешивался — и кюре и слуги: «Он такой молодой, ваше сиятельство, такой еще молодой». А барон де Д. смеялся им прямо в лицо. Ему было все равно, кем его сочтут — безрассудным или сумасшедшим. И потом не так уж трудно ему было убедить, что он прав. Хотя бы несколько исторических примеров. Скажем, Морис Саксонский. Разве он не был слишком молод, этот Морис Саксонский, ведь в двенадцать лет он стал адъютантом и в сражении под ним убили лошадь? Ну что? Стало традицией в семье шутить по поводу этой лошади, убитой во время осады Турне. По утрам дон Фофо ездил в деревню, и конюх протягивал ему вожжи, а потом вскакивал на запятки кабриолета. Барон де Д. появлялся на балконе и голосом, полным веселого ликования, кричал сыну: «Приведи мне эту лошадь живой, ладно?», и оба они смеялись. Через три-четыре года дон Фофо свыкся с этой жизнью. Но несбывшаяся мечта о музыке, от которой пришлось отказаться, иной раз вызывала на его лице глубокую печаль.

Все это — и меланхолия дона Фофо, и тайны Соланто, и ад воспоминаний: «Где ты сейчас, безумная моя? На кого смотришь своими огромными глазами? Почему ты так мучаешь меня?» — заставляло страдать барона де Д. Когда сын уезжал, улица затихала, ни смеха, ни песен, глухая тишина, изредка прерываемая криком птиц. Она была угрюмой, эта тишина, словно всю небесную лазурь над островом, державно царившим над морем, затягивало огромной темной сетью. Сетью, такой тяжелой от несбывшихся желаний о бегстве, которым грезили обитатели Соланто.

Барона де Д. не привлекали приключения. Не то чтобы он не любил путешествий или свободы. Но его ум восставал против одной мысли, что можно по своей воле затеряться где-то во вселенной. Эмиграцию же он воспринимал только так: искать спасения от нищеты, чтоб снова к ней вернуться, только в другом месте и к такой же изнуряющей. Да зачем, какой в этом смысл? Трудно найти оправдание подобному намерению, Потерять столько сил и все, что дорого сердцу, — а для чего?

Каждый раз, когда кто-нибудь заводил речь об отъезде из Соланто, барон звал виноватого, предсказывал ему тысячи бед, а в подкрепление доводов вытаскивал напоказ американский журнал за 1907 год, в котором знаменитый антрополог из музея естественной истории доказывал в длинной статье, что южане итальянцы с их плоским черепом ни в коем случае не могут претендовать на равные гражданские права с англосаксами. Там были чудовищные высказывания, которые барон де Д. переводил весьма тщательно. По мнению автора, черепная коробка сицилийца подтверждала, что его умственное развитие немногим выше обезьяньего. Все это заканчивалось так: «Зачем портить нашу расу этим дурным семенем? К чему открывать границы такому сброду? Властям необходимо хоть иногда советоваться с учеными». И сразу барон де Д. без всякого перехода пускался в крик: «Ты непременно хочешь, чтоб тебя называли умственно неполноценным? Разве это счастье — бросить все и жить среди людей, которые считают нас хуже дикарей? Хочешь, чтоб с тобой обращались, как с гадюкой, которую все боятся, чтоб считали тебя гнойным нарывом, постыдной заразой? Ошибешься — поздно будет исправлять, все пропадет, совесть тебя замучит, говорю тебе, потом будет поздно… Ты перестанешь быть нашим… Потеряешь свою честь, станешь жалким нищим». Но остановить этих одержимых было невозможно. И тогда барон де Д. вынимал свой бумажник, давал им деньги, и они исчезали неизвестно куда. По слухам, за океан… Желание уехать охватывало, словно щупальца спрута.