Изменить стиль страницы

И такой миг наступил.

...Радовил для своего страшного и гнусного дела выбрал светлое для христиан время — Святую ночь Рождества Христова!

Шагая в церковь при яркой морозной луне, Кевкамен говорил Аскольду о значении этой Светлой ночи. Оно столь велико, внушал грек, что даже весь ход человеческой истории и летоисчисление во многих землях ведётся от Рождества Христова. Рождением Христа начинаются его земная жизнь, страдания, смерть и воскресение. А нам с Рождением Христа дана возможность узреть образ Бога невидимого, встретиться с Ним лицом к лицу, ощутить Бога во всей Его безграничной любви, с которой Он, как добрый пастырь, зовёт по имени каждого из нас и в этой любви помогает нам познать всю радость вечного бытия.

После гибели сына Аскольд всё чаще и чаще задавался вопросом: «Будем ли мы жить после смерти так же, как живём теперь, то есть так же сознавать и чувствовать?..» Князь знал, что душа человеческая бессмертна, а как же сам человек?.. И тогда снова на помощь приходил Кевкамен со словами Бога: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрёт, оживёт...»

Только при этом условии мы не будем спрашивать себя с мучительной тоской: зачем родились на свет Божий? Только при такой вере и надежде человек способен понять, что смерть — это рассвет, следуемый за ночью, и мысль о смерти уже не устрашит его. Не скелет уничтожения, а светлого ангела увидит он в ней!

   — Длится жизнь наша, обременённая заботами и лишениями, — втолковывал князю грек, поскрипывая подошвами валенок по снегу, — но мы всё равно должны благодарить за неё Бога, а застанет смерть на полдороге жизни, надо с любовью броситься в объятия ангела успокоения, потому что понимаем значение богооткровенных слов: «В дому Отца Моего обители многи суть».

С этими словами Аскольд и Кевкамен вошли в церковь и затеплили свечи. В минуты сих откровений грек предпочитал находиться со старшим киевским князем наедине — для остальных язычников слова эти ещё не смогли бы дойти до сердца: пока они не восприняли бы их во всей глубине своей. Ещё нужно время! А для Аскольда оно уже пришло, считал Кевкамен.

Поэтому ещё до всенародного богослужения они вдвоём и пожаловали в храм Божий; через узкие окна, завешанные бычьими пузырями, свет луны еле проникал сюда, но огоньки свечей раздвинули внутренний мрак церкви, обозначив угрюмые лица святых на иконах.

За дверью слышались голоса рынд, переговаривающихся между собой. И уж слишком отчётливо звучали эти голоса, так же как и остальные звуки, раздающиеся снаружи, — отдалённое, но ясное визжание полозьев саней, фырканье запряжённой в них лошади и вой матерого волка в лесной глубине... Хотя Кевкамен и Аскольд находились внутри храма, отрезанные его стенами от внешнего мира, он не давал им покоя и здесь, проникал сюда.

«Суета сует и всяческая суета...» — произнёс тихо грек и начал молиться перед иконой Божьей Матери. Не могли сейчас знать Кевкамен и князь — такая отличная слышимость от того, что стены церкви были пропитаны горючей смесью и, схваченные морозом, хорошо проводили звуки. А смесью костровые кумирни на протяжении уже нескольких ночей втайне облипали толстые, рубленные в крест брёвна.

Вдруг за дверью кто-то ойкнул, затем громко ударился об неё; потом снова раздались короткие вскрики, послышались стоны.

   — Что-то неладное творится, Николай! — назвал грек старшего киевского князя христианским именем.

Тот подался к двери, хотел распахнуть её, но она, видимо, была подпёрта чем-то тяжёлым снаружи; князь надавил на неё плечом, но дверь не поддавалась.

   — Заперли нас, Кевкамен... Слышишь стоны и крики рынд?.. Убивают их! Рви бычьи пузыри... Кричи в окна!..

Грек подбежал к одному из окон, ткнул кулаком в пузырь, прорвал его, но тут снизу, с улицы, взметнулось ввысь яркое пламя, брёвна разом вспыхнули, и огненный шум в один миг объял христианский храм; снова отчётливо послышались голоса, но они уже принадлежали другим людям. Аскольд узнал голос Радовила:

   — Сейчас, как крыс в подвале, зажарим их...

«Вот и свершилось предсказание отца насчёт волхвов, и прав оказался Рюрик Новгородский, сказавший, что нас, князей, жрецы ненавидят и называют «тёмными людьми»...»

Князь скосил глаза и увидел, как заметался по церкви Кевкамен, а затем, полузадохшийся от дыма, обессиленно опустился в углу на корточки. Аскольд посмотрел на окна, но пролезть в них даже дитя не смогло бы. А если и пролезешь, верховный жрец со своими татями прикончит тут же. Князь опять бросился к двери, затряс её, но в ответ услышал лишь громкий злорадный смех.

«Может, люди увидят... Дружинники...» Встряхнул грека. Кевкамен еле слышно промолвил:

   — Погибаем... За веру Христа... В Светлую ночь Его рождения... Умрём, чтоб ожить... Отныне ты не токмо язычник — мученик христианский... Святой Николай...

Бычьи пузыри на окнах сгорели, зловонный дым повалил в отверстия ещё гуще, а языки огня, проникнув в храм, загнувшись кверху, жадно начали лизать стены уже изнутри...

Дышать стало совсем невмоготу, князь тоже опустился возле грека: внизу ещё можно было пока находиться. Но ненадолго...

И Аскольд скоро почувствовал сильное головокружение, тошноту и, потеряв сознание, упал на доски пола.

Снаружи огненный столб взметнулся ещё выше, поглотив в своём вихрящемся пламени и купол церкви, и крест; вспугнул стаю ворон, разместившихся ночевать на ветках близрастущих деревьев, — птицы с криками закружились над багровым смерчем. Из домов повыскакивали ремесленники и смерды, а из теремного двора — княжие мужи и дружинники. Но сделать что-либо, спасти своего князя уже было нельзя; прибежали лишь к пепелищу, когда стало возможным подобрать только череп и кости... Кто-то вдруг крикнул:

— Сердце!.. Люди, вон оно, сердце Аскольда!.. Не сгорело, — и поднял обугленный комок над головой.

   — Сердце Николая... — поправил язычника какой-то христианин.

Но никто не обратил внимания на эту поправку, загалдели все разом, один мужчина заплакал — громко, навзрыд, а появившиеся женщины истошно заголосили. Подошедший Вышата взял у дружинника сердце Аскольда, проговорил:

   — Значит, князю в еду подмешивали отраву... Но коль отравить не смогли — сожгли, собаки!

Взглянул в сторону верховного жреца Радовила, который как ни в чём не бывало уже стоял здесь рядом со всеми. Увидел его жуткую ухмылку и наполненные злобой глаза. «Это он, злыдень!.. Он причастен к поджогу! — пронеслось в голове у воеводы. — Но как докажешь теперь?!»

   — Вышата, — уже с елейной улыбкой подошёл к боилу Радовил, — ты верно сказал, что какие-то псы хотели отравить нашего любимого князя ещё при жизни. Вот поэтому сердце его и не сгорело... Потом мы подумаем о том, кто мог сыпать ему в еду зелье... А пока распорядись послать гонца к Диру. Ох, ох, — завздыхал жрец. — Великое горе! Великое горе!

В этом Радовил оказался прав: душевные страдания, глубокая печаль и скорбь охватили киевлян. Но весь ужас состоял ещё и в том, что любой мог ткнуть в грудь соседа и сказать:

   — Это ты поджёг храм, где молился наш князь...

Такое подозрение относительно каждого киевлянина и остудило всех: остановило проявление бурных чувств и не подняло с дубьём в руках на восстание...

Радовилом сожжение церкви и запертых в ней грека и Аскольда было задумано как раз в отсутствие старшего над дружинниками Ладомира, которого Аскольд отпустил на похороны престарелой матери. Ставр же с племянником сопровождали епископа Михаила, наконец-то отъехавшего в Византию.

Этим отъездом воспользовались жрецы, чтобы положить начало разногласиям среди самих христиан. К тому времени христиане в Киеве разделились на два лагеря. Одни стояли за грека Кевкамена, и в основном те, кого называли первохристианами и которые мученически пострадали за свои убеждения и гонениями своими гордились. А были другие — крещённые епископом Михаилом, увидевшие чудо несгорания Священного Писания, брошенного в огонь и оставшегося целым. Они также ещё поверили в причастность к этому чуду самого Михаила, несмотря на его пристрастие к питию хмельных напитков.