— Как жизнь, Юра?

— Чудная! Живу у Казакевича. Хорошая квартира с проигрывателем!

Дался ему этот проигрыватель.

В издательстве «Советский писатель» готовилась к печати моя книга. Подходило время сдавать рукопись в типографию, а я все не придумал названия. Олеша соглашался, что нет ничего труднее названия книги. Ругал меня за то, что я оставил название на конец. При каждой встрече интересе вался:

— Есть название?

— Нет.

Вернее, название было — «Дорога к дому», то самое, что и

осталось впоследствии. Но мне это название не нравилось, как не нравится и сейчас.

Как-то он предложил:

— Название я придумаю. Идемте на бульвар!

Мы пошли на бульвар — на Гоголевский, сели, и он стал придумывать. Но что ни придумывал —■ тут же сам отвергал, еще прежде, чем я успевал высказать свое мнение...

— Башни... Башни... В романе есть башни? Какие-нибудь?

— Никаких.

— Жаль. А что башни? Башни... Нет, не подходит. Но я вам придумаю, не беспокойтесь.

И все-таки не придумал. Даже удивлялся, как это ничего не придумывается.

. — Слушайте, Юра! Но ведь вы понятия не имеете о моем

романе. Как же вы можете придумать название для него?

— Это не обязательно. Погодите, как он у вас пока называется?

— «Дорога к дому».

— Так какого черта вам еще нужно! Прекрасное назва-V ние... Дорога... Гм... Ну, дорога — это еще так себе... Но «к дому». «К дому» —это прекрасно. «Дорога к дому» очень хорошее название. Чего вы валяете дурака! Названия у него нет! Совершенно изумительное название!

В последний раз — незадолго до его смерти — мы встретились с ним на Тверском бульваре возле театра кинохроники. Дела у него поправились. В театре Вахтангова шел инсценированный им «Идиот». Олеша был брит, благообразен, шагал навстречу мне, держа руки в карманах распахнутого пальто, Еще издали, нахмурив брови, спросил:

— Ну что?

— Как видите, все еще жив.

— Не уверяйте меня, что вы не боитесь. И что вам нравится старость, это вы тоже врете.

Я уже давно говорил ему, что старость, по-моему, лучшее время жизни. На этот раз я сказал, что в книге, которая в скором времени выйдет, в романе «Город на вершине холма», одну из глав я назвал «Искусство быть старым».

— Пришлите книгу. Я должен это прочесть.^- Потом вы. тащил из кармана рукопись, свернутую трубкой.— Я тоже сей-

вас пишу роман. Философский. В фрагментах. Роман в фрагментах.—Помолчал, подумал и как-то лукаво молвил: — У меНя тоже... будет немного о старости.

К нам подошел старый нищий пыльный еврей с серо-

зеленой бородой и в кепке, лихо надетой на самое ухо. С протянутой рукой он приблизился к Олеше, молча покачивая головой.

Олеша произнес голосом колким и твердым, подчеркивая согласные звуки в словах и с яростным выражением лица:

— Сию же минуту провалитесь сквозь землю! Чтоб через одно мгновенье наши глаза вас не видели!

И, повернувшись к нему спиной, громко, обращаясь уже не ко мне одному, а ко всем мимо идущим, изрек:

— Нищенство — болезнь не социальная, а психологическая! Не подавайте психологическим нищим!

Нищий старик, должно быть, впервые в жизни нарвался на живого философа. Он несомненно принял Олешу за сумасшедшего и опасливо от него отступил. Но он вовсе не провалился сквозь землю и протягивал руку уже не к Олеше, а ко мне. С профессиональной наблюдательностью попрошайки он успел заметить, что я извлек из кармана монету.

Мое движение заметил также и Юрий Олеша.

— Не смейте ему подавать!

Но нищий уже успел перехватить монету.

— Он не отстанет, пока не получит,—примирительно сказал я.— Проще подать ему, чем гнать его прочь.

— Благороднее и гуманнее прогнать его, чем подать ему! — закричал Олеша. И вдруг обернулся к нищему: — У кого вы просите? Настоящие нищие — это мы, а вы уличный психологический нищий старик! Но настоящему нищему ничего не надо, он ни у кого ничего не просит!

Старик уже не слушал продолжения сентенций Олеши. Он протягивал руку, обращаясь к другим прохожим.

Это была моя последняя встреча с Олешей. В следующий раз я увидел его в гробу с бескровно сжатыми губами философа и поэта.

Он и в гробу оставался самим собой.

ГОРЬКИЙ у ГОРЬКОГО

Необыкновенные собеседники _3.jpg

один из первых июньских дней 1928 года в редакции газеты, где я работал, заведующий отделом сказал мне:

— Для вас есть очень хорошая тема. Сегодня Максим Горький осматривает выставку Горького — в Ленинской библиотеке. Выставка для посторонних пока закрыта. Горький будет один. Но, как представителя газеты, вас, конечно, пропустят.

Название статьи «Горький у Горького» определилось прежде, нем я доехал до старого здания библиотеки. Нового, впро чем, не было еще и в помине, и здание, строенное Баженовым, по привычке нередко именовали Румянцевским музеем. Вот в этом бывшем Румянцевском музее и открывалась выставка Горького, как сокращенно называли выставку, посвященную жизни и творчеству Максима Горького.

У запертых стеклянных дверей я встретил искусствоведа Льва Романовича Варшавского и писателя Гиляровского, «Дядю Гиляя», известного всей дореволюционной России автора очерков о жизни Москвы, друга многих великих русских писателей и художников, с которого Репин писал одного из своих запорожцев.

С Гиляровским я был знаком уже несколько лет. Он жил в Столешниковом переулке, неподалеку от редакции нашей газеты, и очень часто без всякого дела забредал в редакцию поболтать с племенем журналистов, «молодым, ему незнакомым». Свисающие запорожские усы его всегда производили на нас глубокое впечатление. Но еще большее впечатление производила на нас его удивительная подвижность. Многие из сотрудников газеты отказывались верить, что Гиляровскому восьмой десяток лет.

Тогда старик требовал том энциклопедического словаря Брокгауза — Ефрона на букву «Г» и, раскрыв его на соответствующей, должно быть, хорошо знакомой ему странице, показывал нам статью «Гиляровский». Мы убеждались, что нашему бодрому, веселому собеседнику действительно три четверти века.

В Румянцевском музее Гиляровского, Варшавского и меня долго не хотели впускать: Горький уже приехал и находился на выставке. Дирекция выставки распорядилась не пускать посторонних.

— Так я же не посторонний,— доказывал Гиляровский сторожу, стоявшему у дверей.— Я ж дядя Гиляй! Мы ж с ним друзья, с Алексеем Максимовичем, вы только ему скажите...

Льву Романовичу Варшавскому и мне оставалось молчать. Все, что мы могли сказать о себе, было неизмеримо меньше саморекомендации Гиляровского.

Но страж неожиданно смилостивился, впустил Гиляровского, а с ним заодно и нас.

Гиляровский с такой легкостью побежал внутрь здания, что мы с Варшавским — по возрасту его внуки — едва поспевали за стариком. В небольшом квадратном зале выставки мы увидели Горького. Кроме него в зале было только два человека — П, П. Крючков, приехавший с ним, и работник музея, не помню его фамилию, средних лет худощавый мужчина в пенсне. Гиляровский как вбежал в зал, так и бросился к Горькому.

— Жив-здоров! Жив-здоров!

Горький медленно и очень внимательно осматривал один стенд за другим. Время от времени двумя пальцами, указательным и большим, дотрагивался до своих рыжеватых усов, сутулился. Когда говорил — а говорил глухо, окая и изредка покашливая в кулак, — правое плечо его заметно приподнималось.

Вот он остановился перед застекленным портретом в раме. Потирая ладонь о ладонь, смотрит на фотографию худощавого человека лет тридцати, с длинными, зачесанными назад волосами, с небольшими усиками, в черной широкополой шляпе. Старый Горький смотрит на молодого Максима Горького. Они встретились на выставке, посвященной им обоим,— старый и молодой. Перед Горьким вся его почти сказочно прославленная жизнь в документах, фотографиях, книгах, вещах, когда-то принадлежавших ему... Он осматривает все это с нескрываемым любопытством, будто выставка посвящена не ему, а кому-то другому, а он, Горький, пришел познакомиться с жизнью этого другого, любопытного ему человека...