— Увидите настоящего человека.

В Харькове я пришел к Ланну с письмом Марины. Он болел и принял меня, лежа в постели. Был очень худой, длинный, с крупным и тонким носом и волосами по плечи — такой же, как на портрете в журнале «Творчество», и почти такой же, каким мы знали его потом на протяжении трех с половиной десятков лет. К концу жизни он стал еще более худым и волосы его подернулись сединой.

Я сказал Ланну, что слышал о нем от общих друзей в Феодосии и в Коктебеле, знал некоторые его стихи, и передал ему письмо Цветаевой.

Сначала он читал мне свои стихи, чуть приподняв голову над подушкой. Потом я читал свои, сидя у постели больного. А когда оба начитались и наслушались, знакомство было признано состоявшимся. Ланн много и восторженно говорил о Цветаевой.

Он сказал: «Друг Марины — мой друг» — и принялся

«устраивать» меня в Харькове.

— Я, конечно, мог бы оставить вас у себя, но чем я вас буду кормить? Да и ночевать у меня вам будет не очень удобно. Я сделаю лучше, — сказал он. — Я познакомлю вас с человеком, который устроит вас в тысячу раз удобнее. Это маг и чародей для всех писателей и поэтов Харькова!

Телефон стоял возле его тахты — он позвонил «магу и чародею».

Не помню, как называлась должность, которую тогда занимал харьковский «маг» Александр Михайлович Лейтес, ныне московский критик, знаток зарубежных литератур. Но в ту uopy чуть ли ив двадцатилетыий Дейтес ноистине был магом и чародеем.

Вероятно, для молодых людей нашего поколения в те времена было попросту неприлично начинать знакомство с разговора о деле, даже если дело это очень серьезно. Знакомство с Лейтесом, как и знакомство с Данном, началось со стихов, с разговоров о русской поэзии, — закатился или не закатился символизм, есть ли будущее у имажинистов и «звучит» ли сейчас Франсуа Вийон? Дейтес заговорил о немецких экспрессионистах, и, если бы не мой узелок с вещами на полу его роскошно обставленной комнаты, можно было бы вообразить, что я пришел для беседы о литературе, а не в поисках ночного пристанища.

Мы проговорили с ним по меньшей мере два часа, когда он наконец вспомнил о том, что меня к нему привело. Все уже было сделано. У Александра Михайловича уже были записаны адреса нескольких комнат. Я мог поселиться в любой. Дейтес предупредил: все комнаты в бывших буржуйских квартирах и мне остается выбрать, какую хочу.

Я выбрал наугад — первую в списке. Не знаю, каковы были другие, но эта поразила меня обстановкой. Я без труда разыскал в центре города — на Сумской — барскую большую квартиру. Жильцы, населявшие ее, указали мне свободную комнату. Мебель была обита красным бархатом. На полированном дереве повсюду лежал толстый слой пыли, картины на стенах — прикрыты марлей. Диван, на котором мне предстояло провести три-четыре ночи, был узок и неудобен, но мне он показался пределом мыслимого комфорта. Величие Лейтеса возрастало в моих глазах с каждым часом. Так же легко устроил он меня в столовой, — в ней питались все тогдашние литераторы Харькова. Я, разумеется, должен был явиться в харьковский ЛИТО — литературный отдел. Не знаю, не помню, отделом какого учреждения был этот ЛИТО. В Москве тоже был свой ЛИТО. Одно время им заведовал Брюсов.

Однако день кончался, и в ЛИТО я уже не попал, но зато поспел в ТЕО — в театральный отдел. Здесь я уже не нуждался в протекции всемогущего Лейтеса. В харьковском ТЕО у меня был знакомый менее могучий, чем Лейтес, но все же изрядно «сильный» по тем временам — двадцатичетырехлетний Исидор Клейнер, тогда драматург, писавший унанимистические пьесы под Жюля Ромена, а ныне доктор филологических наук, автор серьезных трудов об античной драматургии, о Мольере и Сухо-ве-Кобылине.

С ним я познакомился еще в Феодосии, вскоре после освобождения Крыма. Он появился у нас вместе с прибывшим из Харькова агитпоездом и, разумеется, тотчас представился Максимилиану Волошину. Д. Д. Благого он знал раньше по Харькову, а с нами, литературной молодежью, группировавшейся вокруг Волошина, легко и быстро сошелся. Он подарил мне свою первую книжку унанимистических пьес, и от него я впервые услышал об унанимизме и унанимистах — французских писателях, проповедниках идеи коллектива, как героя произведения, в противовес герою — отдельной личности.

Клейнер радостно принял меня в ТЕ О, но говорили мы при первом свидании уже не о стихах, а об унанимизме Жюля Ромена п о Мейерхольде, который в ту пору волновал умы всех молодых театралов.

В ТЕО я и познакомился с двумя странными молодыми людьми. Они тоже пришли к Клейнеру за билетами в театр. Один — повыше и почернее, был в мятой кепке, другой — пониже, с твердым крутым подбородком, вовсе без головного убора. Оба в поношенных костюмах бродяг, и оба в деревянных сандалиях на босу ногу.

Клейнер назвал мне их фамилии, но я поначалу не разобрал. Но когда от Клейнера эти молодые люди услыхали, что в Феодосии я познакомил его с Максимилианом Волошиным и что в Москве дружу с Мариной Цветаевой, они яростно набросились на меня с расспросами.

Мы вышли вместе с ними на улицу. Я уже знал, что молодые люди пробираются из Одессы в Москву. Они успели мне рассказать несколько анекдотов о пребывании Волошина в Одессе,— там они с ним встречались. Я переспросил их фамилии. Тот, что повыше, оказался Валентином Катаевым, другой — Юрием Олешей.

Мы условились на другой день встретиться в ЛИТО.

— Завтра я им доставлю железо, — сказал Катаев.

Я не удивился бы, если бы оказалось, что этот веселый молодой человек в деревянных сандалиях на босу ногу, помимо того, что пописывает стихи, работает грузчиком. Только зачем бы ЛИТО — железо? Впрочем, может быть, там собирают лом?

На следующий день я встретился с ними в ЛИТО. Олеша притащил не то ораторию, не то поэму — что-то написанное стихами на нескольких страницах. У него купили рукопись, не читая. У заведующего ЛИТО и у его заместительницы (женщина необъяснимого возраста!) времени и терпения хватало только на то, чтобы выписывать ордера на оплату* принятых рукописей, но уж конечно не на то, чтоб читать их. У меня тоже купили стихи и тоже, разумеется, не читая.

Валентин Катаев доставил в ЛИТО «железо».

Это был сонет... о железе. Жаль, не помню ни строки из катаевского сонета. Не знаю, сохранился ли он у Катаева. Но в 1960 году в Переделкине, гуляя с Катаевым, мы вспоминали его «железо в стихах».

В харьковском ЛИТО были в восторге от темы сонета Валентина Катаева.

— Мы им почти каждый день что-нибудь продаем, — сказал Олеша, когда все трое вышли на улицу. И стал расспрашивать о Москве: можно ли там прожить одними стихами?

— Я могу писать сколько угодно. Хоть сто строчек в день.

— Юра все может, — подтвердил Катаев.

В Харькове я пробыл очень недолго и перед отъездом зашел к Евгению Ланну попрощаться. Он все еще лежал в постели. Позднее мы много встречались в Москве. Как известно, он выпустил прекрасные книги о Диккенсе, стал первоклассным переводчиком с английского и редактором собрания сочинений Диккенса. Мог ли я тогда в Харькове у постели молодого Евгения Ланна, друга моего друга Цветаевой, предполагать, что тридцать семь лет спустя в Московском крематории буду стоять у гроба Евгения Львовича Ланна!

...В Харькове, прощаясь со мной, Ланн был весел, полон надежд и планов, передавал приветы Волошину, а Цветаевой напоминал те же слова, которые она писала ему:

«Круговая порука поэтов, Марина!»

Поздней осенью 1921 года я уже был в Москве.

Зимой 1922 года я снова встретился со своими странными харьковскими знакомыми — Катаевым и Олешей. К этому времени я уже был секретарем московской редакции «сменовеховской» газеты «Накануне».

Как ни убого выглядели наши, молодых «накануневцев», наряды, однажды появившиеся у нас Катаев и Олеша вызывающей скромностью своих одеяний смутили даже нашего брата.

Не знаю, приехали ли они из Харькова поездом или пришли пешком, но верхнее платье на них выглядело еще печальнее, чем в Харькове! А ведь и в Харькове они походили на бездомных бродяг!