Изменить стиль страницы

   — Еду... еду... царевна... встань... Твои святые речи меня подкрепили... Теперь с ясным сердцем я туда выеду... и завтра же ночью; теперь ночи тёмные... и за одну ночь Бог знает куда заедешь.

   — Так ты слово даёшь?

   — Вот тебе моя рука... но и ты дай слово.

   — От меня слова нечего брать, я тебя найду и на краю света... Лишь бы Господь Бог дал тебе, святейший, уйти от врагов в Киев.

   — Итак, прощай... Я провожу тебя к маме Нате.

   — Не нужно... я сама найду путь... Благослови только меня на прощание и не забудь меня грешную в своих святых молитвах: и я буду служить ежедневно молебны, да охранит тебя в пути Творец всемогущий.

Никон проводил её на дорогу и, простившись с нею, возвратился в свой скит с весёлым сердцем.

   — Свет не без добрых людей, — подумал он.

XIX

БЕГСТВО НИКОНА

В Новом Иерусалиме творится что-то необычайное. Домашний штат Никона и в Новом Иерусалиме невелик: два крестника его — евреи, Афанасьев и Левицкий, с жёнами; другой крестник Денисов, из немцев рижских; Трофим (слесарь) с женою; поляк Ольшевский и Кузьма, с которыми он жил в Крестном и, наконец, зять его Евстафий Глумилов.

Последний был женат на сестре Никона, которую он носил на руках, когда был ещё мальчиком. Сделавшись патриархом, Никон не постыдился крестьянина-зятя и приблизил его к себе, не давая ему никакого общественного назначения, и он заправлял лишь частными его делами.

Крестники его, Афанасьев и Левицкий, заведовали работами по монастырю, а Денисов был пожалован в боярские дети и заведовал отчётностью монастырскою, как человек честный и бескорыстный.

В этой-то дворне стали к чему-то готовиться. Всё укладывали в походные тюки свои пожитки и приготовляли походную провизию: хлеб, сушёную рыбу и тому подобное.

Приготовления эти делались хотя поспешно, но втайне от монастырской братии.

Вся дворня была встревожена неожиданностью, но явно была довольна походом, хотя не знала, куда и зачем.

Недовольны были только два еврея и слесарь, так как они имели жён, как видно не входивших в походный штат, и притом вопрос о том, взять ли ещё евреев с собою, не был патриархом решён.

Евреи поэтому шушукались между собою многозначительно.

Ольшевский сильно хлопотал об укладке патриарших вещей, а кузнец не знал, как и что взять с собою, так как распоряжение не было сделано, какой экипаж пойдёт в дорогу.

Патриарх же запёрся с игуменом и строителем обители Аароном, и вели длинную беседу.

Это выводило из терпения всю его дворню.

   — Альбо то можно, — ворчал поляк, — не говорить, в чём мы поедем… Налегке, — сказал он. А ризы-то нужно взять... а митру... а посох... а крест... Надея на Бога, нас будут встречать с крестами и образами... а мы и облачимся и будем народ благословлять.

   — Авжежь, — процедил сквозь зубы Михайло, — колы мы въедимо в какой город, буде трезвон с колокольни, и монахи вси на встричу, як саранча высыпят.

   — А мне-то что брать? — недоумевал кузнец.

Является вдруг боярский сын Денисов.

   — А вот что, — говорит он. — Патриарх приказал уложить в тюки одно белье, да кое-какие бумаги... поедем мы все верхами.

   — Как, верхами? И патриарх? — восклицают голоса.

   — Да, и патриарх. Ночью, как братия заснёт, всех казачьих лошадей оседлать и навьючить, и всё — в путь... Только жидам не говорите... слышите?

   — Альбо то можно? Патриарх, да на коне.

   — Дурень ты, — прерывает его Михайло, — чи Христос на осли да не выезжав?..

   — И то правда... и мы вступим в город на конях... и то добже, — успокоился поляк.

Но не утерпел он, забрал всё облачение патриарха и, сделав огромный тюк, объявил, что он готов идти сам пешком, но без облачения-де патриарх не патриарх.

Наконец настал вожделенный час: иноки легли спать и огни потухли.

Зять патриарха Евстафий, рослый, красивый мужчина, с добрыми голубыми глазами, появился в патриаршем отделении и скомандовал: переодеться всем в казачью одежду, хранившуюся у них в чулане, вооружиться по-казачьему, а все изготовленные тюки навьючить на лошадей.

   — Поедут следующие, — заключил он, — патриарх, я, Ольшевский, Денисов, Кузьма кузнец и Михайло.

   — А жиды и слесарь? - спросил Михайло.

   — Пущай здесь остаются. Коней у нас казачьих семь: шесть пойдут под седоков, а седьмой — под патриарший вьюк.

   — Моя взяла! — крикнул радостно Ольшевский. — Альбо то можно, чтоб без облачения... надея на Бога...

Появился сам патриарх: глаза его были заплаканы, но лицо спокойно.

Он велел принести казачью одежду, сбросил подрясник и рясу и торопливо переоделся. Волосы он подобрал на голове, связал их и накинул на голову казачью большую шапку.

Одежда переменила его вид: из величественного святителя он преобразился в гиганта-казака.

   — О це бы був добрый гетман, — процедил сквозь зубы Михайло.

Когда вся свита была готова и доложили Никону, что и лошади навьючены, он опустился в своей келии на колени, положил несколько земных поклонов, поцеловал икону Спасителя, висевшую в углу, и твёрдыми шагами вышел.

Лошади, все поодиночке, были выведены из монастыря и дожидались за оградою.

Никон и приближенные его вскочили на коней и сначала шагом отъехали от обители, но вот Никон перекрестился, поклонился святой Воскресенской церкви и помчался на юг...

Все последователи за ним.

__________

На другой день утром Гершко и Мошко, а по крещении Афанасьев и Левицкий, встали рано и повели между собою беседу:

   — Заспались все, — сказал Гершко.

   — Какой там заспались, — успехнулся Мошко. — Они теперь тютю... Проснулся я ночью... вышел... вдруг вижу: сам патриарх, как разбойник, в казачьем: шабля и пистолет у пояса... Да и Михайло, и Денис, и Микола лях, и кузнец, — вси, вси як есть, как казаки... и до лясу...

   — Ой вей мир, моя бидная головушка, — завопил Гершко. — Получал я по десять карбованцев в мисяц от Стрешнева, да десять от лекаря Данилова... Данилова... царского лекаря... и був я здесь за шиша... А тут вин сив на коня, да до лясу... Ой! ой! що буду робыть.

   — А я, Гершко... а я... я був тоже шишом... да у химандрита Павла... да у митрополита Пятерых... да у Морозова...

Значит двадцать пять карбованцев и тиждень... Що буду робыть...

   — Бачишь, Гершко, у меня конь и конь добрый... а у тебя возок... запряжём, и фур-фур на Москву... Там мы до царского лекаря...

   — А завтра шабаш, — прервал его Мошко.

   — Шабаш?.. Будем с лекарем справлять.

   — Як, во дворци?..

   — Во дворци... что ж?.. и Шмилек справляе... Вин хоша Данилов, а всё же вид наших: ...вин такий православный, як мы з тобою... Дают гроши — и добре... Бачишь, коли б гроши не платили, так було б фе!.. А за гроши, так я на мечети за мулу, як кот, буду мяукать...

Гершко и Мошко побежали стремглав на конюшню, запрягли лошадь в маленькую повозчонку и помчались в Москву.

Ехали они весь день с роздыхами, и когда шабаш уж наступал, т.е. когда настал вечер, они въехали в город.

Усталая их лошадёнка едва передвигала ноги, но они бичевали её и дотащились до дворца.

Лекарь Пинхус Данилов, познакомившись с царём во время смоленского похода, сделался его придворным врачем и жил во дворце, где был аптекарский приказ.

Пинхус Данилов был честный человек и вполне заслуживал доверие царя, но имел слабость вмешиваться в политику и, в борьбе бояр с Никоном, он стал на стороне бояр. Считая патриарха тираном, он воображал, что служит верную службу царю, если он низложит его и этим выведет Алексея Михайловича из его железного влияния. Гершко и Мошко, подъехав к аптекарскому отделу, остановились у ворот и оба вошли туда.

Они велели о себе доложить боярину Данилову.

Аптекарский служка побежал с докладом и несколько минут спустя он повёл их к кабинету лекаря.