Изменить стиль страницы

Он снова наподдал мне ногой.

— За что? — выдохнул я.

— «За что, за что» — за то, что ты Клод, тебе мало? Одного этого более чем достаточно!

Это он произнес, уже склонившись надо мной, поскольку я валялся, скрючившись, у него в ногах. Внезапно его рука скользнула в карман моей жилетки и тут же вынырнула с чем-то.

— Джеймс Генри Хейворд…

— Нет, Муркус, не надо!

— Вставай-вставай, — ухмыльнулся он. — Сейчас в догонялки поиграем, щенок.

Ухватив Джеймса Генри за цепочку, он почти отобрал его у меня.

— Муркус, отдай! Ты же сам знаешь, что откровенно попираешь законы Дома!

— Ты мне еще тут о законах поговори. Законы здесь диктую я! А посему подымайся на задние лапки и бегом, ать-два! Рядом!

Он потянул за цепочку, и я потрусил рядом, стараясь не отставать, чтобы нечаянно не навредить бедняге Джеймсу Генри.

— Давай-давай, двортерьер шелудивый, чап-чап-чап!

Муркус наддал ходу, и теперь я бежал за ним чуть ли не вприпрыжку, семеня, чтобы не отстать. Он поволок меня вниз по лестнице, а затем в префекторскую — так называлась у нас комната, где обычно обретались назначенные префектами вьюноши постарше. Сейчас здесь околачивались Станли и Дювит, оба с одинаково зализанными волосами, оба с глиняной курительной трубкой и стаканчиком шерри. Всем своим видом они изображали картину взрослости и благополучия.

— Поглядите-ка, что я нашел! — позволил себе отвлечь их Муркус. С этими словами он внезапно отпустил цепочку, на которой держался Джеймс Генри, — даже не отпустил, а брезгливо бросил, словно только сейчас обнаружил, что у него в руках нечто отталкивающее. Я поспешно подхватил Джеймса Генри и бережно спрятал обратно в карман.

— О боже, Муркус, — безучастно вздохнул Станли. — Вечно ты тащишь сюда всякую дрянь.

Напускная усталость и скука казались непреходящим его состоянием.

— Сейчас начнет водить носом, потом скулить, чего вынюхал, а нам — выслушивай все эти сопли-вопли, — вторя ему, вздохнул Дювит, одновременно хватая меня за ухо. — Признайся честно, Клод, ты попал по-крупному. Почему б тебе не сделать доброе дело и не потеряться на Свалке — этим ты окажешь всем большую услугу; что тебе стоит пойти и утопиться, и как можно скорее, а лучше прямо сейчас, а? Объясни мне на прощанье лишь одно: вот какой от тебя толк?

— Ну, говоря о сегодняшнем дне, — рассудил Муркус, — у меня для него есть одна непыльная работенка: завтра, как-никак, общий смотр…

— Завтра… смотр, — протянул Станли. — А когда объявили?

— Да только что. Коротышка сам и объявил.

Муркус имел в виду дядю Тимфи.

— Само собой, смотр можно считать разновидностью досмотра. Из-за этой — что б ей свалочно было! — Розамутьевой ручки. В любом случае к смотру нужно быть готовым — отсюда и работенка для мальца: пока то да се, он будет наводить глянец на наши предметики. Ну, как ты?

— Только не это, Муркус, только не это!

— «Мистер Муркус…»

— Пожалуйста, мистер Муркус! А хотите — я лучше буду вам ботинки чистить?

— Меня не волнует, что тебе лучше, а что — хуже! Меня волнует одно: чтобы ты прекратил вякать и начинал работу. А больше ничего мы слышать не желаем.

Вот так мне и подсунули чужие Предметы для наведения глянца по случаю грядущего смотра. Вообще-то, прикасаться к чужому предмету рождения само по себе считалось делом неблаговидным — уж очень это личная вещь, чего ж лезть-то, нехорошо как-то… А тут меня усадили за стол, сунули политуру-полироль и заставили драить принадлежавший Дювиту деревянный упор для двери (чтобы, значит, та не хлопала), который скрипучим голосом представился мне: «Мюриель Бинтон»; складной карманный метр, он же Джулюус Джон Миддлтон (это у Станли); и напоследок — Муркусову медаль с маркировкой «За отвагу» на желто-красной ленточке, которая (в отличие от дверного упора и карманного метра и несмотря на весь свой блеск и лоск) представлялась мне какой-то забитой, замкнутой и бесхарактерной вещью. Ее немота меня не просто настораживала, а даже пугала. От близости вещи, которая не издает ни звука, меня не покидало чувство, будто меня заставили касаться безжизненного тела. А продержали меня там до самого подхода поезда. Его неистовый гудок, как обычно, поверг всех и каждого в состояние крайнего замешательства.

— Как мы считаем, — поинтересовался Муркус, — может, отпустим мальца на сегодня?

Дювит соизволил изъять у меня свой дверной упор и задумчиво погрузил его во внутренний карман пиджака, где тот обычно и коротал свои дни. В свою очередь, Станли цапнул свой метр и клацнул им пару раз, проверяя на «зиг» туда и «заг» обратно.

— Благодарю тебя, Клод, хорошая работа, — кивнул он, возвращаясь к прерванному занятию: в руках у него, видите ли, была книга.

— Ладно уж, закругляйся, — разрешил Муркус, — пока я не передумал. Стой, а где твое «спасибо»?

— Спасибо, — промямлил я.

— «Спасибо вам, мистер Муркус», — подсказал он.

— Да брось ты уже, Муркус, не утруждай себя, — махнул рукой Станли, — в конце концов, благословение от нас за свой труд он уже получил. Так что пусть уж Клодохлик проваливает. Хочется, знаешь ли, тишины и покоя.

— Да, чуть не забыл, — хлопнул себя по лбу Муркус, — пока ты не успел унести отсюда ноги: карлик наказал мне лично передать тебе… — Тут он нехорошо осклабился. — Так, сущая безделица, даже вспоминать неловко… Так вот, завтра у тебя Сидение.

— Как Сидение, ты уверен?!

— Как было объявлено, — пожал плечами он, — веник ты драный.

— Признайся, ты говоришь это лишь для того, чтобы больнее меня задеть?

— Да выметайся уже отсюда!

— Беги, Клод, беги, — вздохнул Станли, — и помни о Пайналиппи.

— Нет! — вскрикнул я, отчасти из-за предстоящего Сидения, отчасти из-за пинка — так Муркус выпроваживал меня из комнаты.

— Когда-нибудь я совершу убийство, Клод, имя жертвы ты знаешь, так вот, я буду совершать его с бо-о-ольшим наслаждением! — услышал я вослед.

О-о-о… противоположном

Я вылетел из комнаты во всю прыть, на какую был способен, едва вписавшись в поворот, свернул за угол и только здесь остановился отдышаться, отплеваться и отереть руки от этой страшной молчаливой медали. Руки я вытер прямо об обои, но этого мне показалось мало и я добежал до раковины, вылил в нее кувшин воды, а потом стал попеременно скрести, стирать и смывать с рук все, что на них налипло, пока они не заныли. Несмотря на все мои стирания, грустные мысли никуда не смылись. Хуже того, зуд в руках теперь и вовсе не позволял отогнать мысли о Сидении. То бишь о Сидении с кузиной нашей Пайналиппи.

Кузина Пайналиппи ростом выдалась заметно выше меня, а над верхней губой у нее темнела растительность, что тоже было заметно. Из кармана у кузины время от времени доносился голос: «Глория Эмма Аттинг», но саму Глорию я ни разу в глаза не видел и кто это, что это представить себе не мог. Кузина Пайналиппи была горазда топать ногами и щипаться. Водилось за ней такое, с позволения сказать, своеобразное развлечение: незаметно подкрасться к кому-либо из младших Айрмонгеров, внезапно распахнуть пиджачок, ухватить за грудки и ущипнуть как раз там, где выпирает сосок, да еще с вывертом, что причиняло жертве ни с чем не сравнимое страдание. Такую вот затейницу мне и присудили для пожизненного заключения брака, который должен был вступить в силу в самый черный из дней моего рождения, когда мне надлежало сменить короткие штанишки на полноправные серые брюки. Вот с этой-то Пайналиппи мне и предстояло провести долгий день взаперти, что и называлось страшным словом Сидение. Таков уж был непреложный закон Дома: за несколько месяцев до неизбежного обручения мальчик из нашего рода был обречен на посиделки с суженой. Этот день обреченные должны были провести вместе и взаперти: только он и она. В нашем случае — я с моим Джеймсом Генри и она, Пайналиппи, со своей Глорией Эммой.

Какая она из себя, эта Глория, я, повторюсь, понятия не имел, а все потому, что у нас, Айрмонгеров, мальчики и девочки жили и воспитывались раздельно. Даже трапезничали мы в разных местах. Единственным местом, где до поры до времени мы могли повстречаться, была Свалка. Какие у кого Предметы, мы, конечно, не знали, но попытки это выяснить не прекращались — в конце концов, знать, какой у кого Предмет, означало знать самого человека. Иногда, между прочим, даже гадать не приходилось: бедной кузине Фой с рождения досталась десятифунтовая свинцовая гиря по имени Сал, с которой особо не набегаешься. Она особо и не бегала, да и вообще, куда спешить с таким лишним весом? А вот с болезной кузиной Тиби вышел казус: кузену Борнобби удалось стащить ее чехольчик для грелки (Эми Эйкен) и навлечь на ее и без того больную голову стыд и позор. Вследствие оного казуса бедная Тиби оказалась в положении. В положении, которому не позавидуешь: будто Борнобби похитил всю ее одежду и она тем самым лишилась последнего покрова приватности. Ему-то всыпали, и всыпали так, что мало не показалось, но вот кузен Пул, с ножным насосом по имени Марк Сидли, тот самый Пул, что обязан был жениться на Тиби, для себя как-то решил, что поскольку Тиби таким образом опорочена, то ждать от брака с ней больше ничего не приходится, а раз так — то и его жизнь отныне разбита.