Изменить стиль страницы

— Вот видишь! Я потом долго избегал тебя, ни словом с тобой не перемолвился!

— А я‑то подумал, ты обиделся, что меня, молодого, сделали тебе ровней, Бат.

— Ты так и сказал, когда мы с тысячей маленького китайского полководца Лу скакали к Великой стене. Я ответил, что не поэтому. Я тебе сказал: «Знаешь, Тенгери, жизнь — странная вещь». А ты: «Не понимаю, о чем ты говоришь, Бат». И тогда я сказал еще: «Ладно, помолчим». Для меня, даже для меня, столько всего видевшего и пережившего, мысль о том, что в моем десятке есть человек, отца и мать которого, пусть и названых, я по приказу хана…

Бат умолк ненадолго, а потом, собравшись с силами, закончил:

— Хотя мы ссорились, ругались, а иногда просто задирали друг друга, как волчата, ты мне всегда нравился. Ты не похож на других, понимаешь? Это ведь как с лошадьми, Тенгери: за всю жизнь у тебя под седлом могло быть хоть двадцать лошадей, а все равно одну из них ты всегда будешь помнить и любить больше других!

На какое–то время наступила полная тишина. Луна вскарабкалась еще выше на небо. Сейчас все очертания казались более резкими и величественными. Двое, Сориг и Баязах, пошли погреться около лошадей. Хунто побежал на поиски запасной лошади для Бата.

— Трите им покрепче шеи! — прохрипел вслед уходящим Бат.

Ему захотелось встать. И опять он упал навзничь. Тенгери спросил, нет ли у него ран на теле.

— Нет, одна эта, на голове. Только захочу сесть или встать, луна так и пляшет у меня перед глазами, а горы подпрыгивают вверх–вниз, — ответил Бат, ощупывая рану. — Эх, лучше бы мне треснул по башке какой–нибудь кривоногий турок! Так нет же, получил от дурацкой сосульки!.. Тоже мне, враг! Пройти через все битвы и принять смерть от замерзшей воды?!

— Из–за этой маленькой дырки в голове ты не умрешь, Бат, — сказал Тенгери.

— Но сражаться я тоже не смогу! На что я теперь годен?

— Будешь стеречь овец, Бат. Или ловить рыбу.

Десятник надолго задумался, глядя на далекие звезды.

Тенгери думал: «Вот он лежит передо мной. Один из

того десятка, что выехал из заходящего солнца. И он говорит мне, что, может быть, завтра я сам буду участвовать в погоне за беглецами, если того пожелает хан!»

— Иногда я думаю, — негромко заговорил Бат, — что воевал на всех войнах. И с этих войн привозил домой все, что хотел. А вот сейчас лежу здесь и понимаю: все, да не все! Чего мне не хватает, я не знаю. Только не может быть, чтобы это было все, что человеку нужно!

«Да, этого быть не может», — подумал Тенгери и вспомнил о китайских рыбаках, которые выходили на своих лодках в открытое море, о девушках и женщинах, собиравших чайный лист” о мужчинах, которые впрягали в плуги буйволов. «Ваше счастье — это наше несчастье», — говорили они. А другие добавляли угрюмо: «Вы только для того и живете на свете, чтобы угонять стада и поджигать чужие дома!»

— У меня было много всякого добра, а ничего не осталось, — жаловался десятник.

— Что ты такое говоришь? — удивился Тенгери.

Хунто смотрел на них обоих с недоумением и даже с некоторым смятением.

— А все оттого, что мне ноги отказали. Доведись мне сразиться с воинами Мухаммеда, я укладывал бы их направо и налево, как пересохший тростник. И даже если бы мне пришлось сложить свою голову, я умер бы сжав зубы. А тут?.. Лежу, лежу, думаю о всякой всячине, перебираю, что было и чего не было, а смерть не идет и не идет за мной…

Остальных сморил сон, только лошади всхрапывали, переступая с ноги на ногу.

Утро пришло холодное, туманное. Тысячи неспешно вытягивались в колонны, повинуясь громкому зову трубы.

Воины посадили десятника на лошадь. Но его тут же вырвало, и он свалился на руки Тенгери. Бата завернули, в три шубы и привязали ремнями поперек спины каурой. Он не произносил ни звука и не ответил, когда его спросили, не положить ли его по–другому. Тенгери ехал впереди на своем гнедом, дёржа в руке уздечку шедшей сбоку каурой Бата. Пришлось опять медленно тащиться в гору. Сколько ни всматривайся вперед, ничего не видно. Иногда им казалось, что они уже на небе: вокруг одни облака. Но когда они все–таки пробились сквозь облачное море наверх, то увидели сияющее солнце. Солнце! Впервые за столько дней! Теплое, доброе, оно посылало им свои лучи с темно–синего неба.

«Если Бат сейчас умрет, — подумал Тенгери, — после него ничего не останется, как не осталось ничего после тысяч из нас. Он не построил дома, он не ловил рыбу, не собирал чайный лист, не бросал зерно в землю, не рисовал картин, не тесал камней, не посадил деревьев, не научился грамоте. Зато он разорял чужие дома, убивал рыбаков, поджигал чайные кусты, опустошал поля, уничтожал картины и статуи, сбрасывал отесанные камни с лестниц, швырял книги в огонь и в воду».

— Я думаю о том, — проговорил Бат, — как хорошо сейчас было бы посидеть на солнце у Керулена. Не ты ли только что сказал мне, на что я еще гожусь? Пасти овец, ловить рыбу?

— А ты совсем недавно говорил, до чего тебе опротивело время между походом в империю Хин и этим. Ты, мол, не знал, чем заняться…

— Полежал бы ты поперек лошади, как я сейчас, тебе бы тоже пришли в голову такие вещи, которые тебе и не снились!

— Вдруг уже слишком поздно, Бат?

На этот вопрос десятник не ответил. Зато сам спросил:

— Ты по–прежнему вырезаешь этих маленьких овечек, коз, собак и волчат, как тогда, в империи Хин?

— У Керулена я этим еще занимался. И вырезал фигуры, большие фигуры. И еще выбил женское лицо в камне. Правда, не до конца — нас позвали на войну.

«О Чиме ему лучше не рассказывать, — подумал Тенгери. — Лучше о Чиме вообще не упоминать!»

Десятник сказал, что он с удовольствием вспоминал те вечера в империи Хин, когда Тенгери выставлял перед воинами свое маленькое стадо.

— Тебе это дело нравится?

— Очень, Бат.

— Больше, чем бить врага?

— Намного больше, Бат.

— Скажи ты мне об этом несколько лет назад, я столкнул бы тебя в пропасть. Или накинулся сзади и сломал хребет!

— Знаю.

Теперь они поднимались круто вверх, и лошади двигались как бы боком. Здесь снега было поменьше, чем внизу, очень тихо и даже тепло. Когда откуда–то сверху из–под копыт лошади срывался камень, передние старались криками предупредить задних, и те отводили лошадей в сторону. Но иногда не успевали, и тогда камень ножом вонзался в тело воина или его коня. Одному жеребцу он словно острым лезвием срезал переднюю ногу, та упала, как замерзшее полено, на заснеженный склон и покатилась к обрыву.

На другой день они достигли последнего перед вершиной перевала. Отсюда они смотрели вниз сквозь облака, пробитые отдельными каменными пиками. Кое–где облачный покров был в прорехах, заглянув в которые можно было увидеть темные теснины или ледники — по их чистой глади скользили темные тени.

— Ты сейчас против хана? — тихо спросил Тенгери, бросив взгляд на Бата.

— Против, говоришь? С чего ты взят? А кто меня спросил, за него ли я? Я служу ему с тех пор, как себя помню. Я служил бы и Мухаммеду или этому желтому сукиному Сыну Неба из Йенпина. Это смотря по тому, где ты родился, Тенгери. Против? Я никогда не был против него. И сейчас — тоже. Разве те, кто против него, живут дольше? — Десятник вопросительно посмотрел на Тенгери. Лежа в толстой мохнатой шубе поперек спины лошади, он походил на волка. Только маленькие узкие глаза и видны. — А почему ты об этом подумал?

— Потому что ты говоришь не так, как раньше, Бат!

— Знаешь, когда лежишь, как я, всякие мысли в голову лезут. Видишь вон того беркута? Как гордо он летает над горами, над реками, лесами. Увидишь такого и завидуешь. Правда! А потом возьмешь и одной–единственной стрелой скинешь его с неба. Свалится он оттуда, подергается, подергается, побьет крыльями, да толку мало! Посмотришь ему в глаза, а они у него уже совсем тоскливые, скучные. И когда ты его вот таким перед собой увидишь, удивишься: неужели это та же самая птица, которая совсем недавно гордо кружила над тобой в небе? Ты уж поверь мне: когда лежишь, как я, и ноги тебя не слушаются, у тебя и слова и мысли не те. Но против хана я никогда не был и не буду. Слушай! — Бат немного приподнял голову. — Мне получше. Я, наверное, не умру.