– Я буду давать тебе тысячу в месяц до развода. Пока за квартиру хватит… Он прекрасно знал, и мы все знали это прекрасно, что тысячи ни на что не хватит, и что все остальные дыры и долги за прошлые месяцы она будет покрывать из своей зарплаты еще долгое время. А потом все равно станет искать что-то дешевое, И найдет, конечно, в самом захудалом районе, в трущобах…. Крупский вышел проводить его, и из коридора до меня донеслись обрывки фраз: «…я хочу жить как человек… они по три раза за год ездят за границу… мне зарплату прибавили, я хочу сохранить хоть немного…» Он просто бежал, чтобы начать с нуля. Без долгов. Долги оставлял жене, и все их общие проблемы, весь их быт, весь интим, он все оставлял ей. Она должна была принять этот щедрый дар и ухитриться  не сойти с ума. Ничтожный Алекс выходил в большой мир, где крутились богатые аборигены, где он был «великим модельером» и ездил за границу три раза в год. Он продавался за миску чечевичной похлебки. Но это была его правда. Он желал жить так, и это было его право. Он менял на это жену, друзей, свои детские воспоминания и просто справедливость. После развода он сможет выгодно жениться на местной девице с короткими ногами и лошадиными зубами, и полностью стать для нас иностранцем. Хотя все мы живем тут же, рядом. Но нас теперь нет в его жизни. Впрочем, на его особенный интерес я никогда и не претендовал.

Я вышел на балкон. Она сидела на высоком ободранном стуле, который, по-видимому, выкинули из какого-то бара. Сжимая кулаки, и слепыми глазами глядя куда-то в пространство, она шептала. Я наклонился, чтобы услышать. «Где стол был яств, там гроб стоит», и снова «где стол был яств, там гроб стоит». Она твердила эту строку, словно заклинание. По распухшему лицу текли слезы. А рядом на перилах сидел ее кот и неотрывно смотрел на светлые капли, бегущие из человеческих глаз. И даже потрогал их один раз мягкой лапой. В какую-то минуту я вдруг испугался за ее рассудок. Желая отвлечь ее, спросил первое, что пришло на ум: 

– Что написано здесь, – спросил я указав на неоновую рекламу напротив. 

– «Ковры ручной работы», – как автомат ответила она. 

– А правее? 

– Ковры израильского производства, – последовал четкий ответ, но уже более окрепшим голосом. 

– А за перекрестком? 

– «Пионер». 

– Вот и умница, – сказал я. – Жить будешь. Память на языки и реакция на вопросы в норме.

Думаю, что большего никто не смог бы сделать. Но на тот момент и это было прорывом. Лена была уже в состоянии говорить с нами, и пить с нами.

9

После торжественного вручения нам алексовой вдовы, жизнь потекла более или менее размеренно. Все мы работали. И поэтому могли встречаться только вечерами или в шабат. Собирались у Лены, которая пока могла с грехом пополам оплачивать квартиру. Но позволить что-то еще, она уже не могла. Поэтому мы являлись нагруженными кофе и продуктами. Несли и сигареты. Ни я, ни Крупский на Лену никаких видов не имели. И мы оба мало ее интересовали как объекты вожделения. Казалось, что эту сторону жизни она отметала за ненадобностью. Первое время я с жадностью следил за поведением этой Медеи. Как далеко она смогла бы зайти в саморазрушении. От постоянных слез у нее испортилось зрение, и веки начали нависать как у старухи. Потом она вдруг взялась за ум и начала лечить глаза. «Сияние» не вернулось, но хотя бы ушла краснота, и взгляд стал более осмысленным. И реветь она почти перестала, это теперь случалось с ней не более трех раз за вечер. Она словно бы обдумывала какую-то навязчивую мысль. И днем, и ночью. Вроде бы была с нами, но постоянно отсутствовала. Со стороны могло показаться, что она почти успокоилась, и недалек тот день, когда кто-то сменит Алекса в ее сердце. Но я-то знал, что все совсем не так. Иногда она вдруг смотрела на меня, или сквозь меня, и в такие минуты я опять почему-то видел «железную деву», там в «Подземелье». До нас доходили слухи, что Алекс уже является полноправным членом этого клуба, имеет членский билет и посещается его дважды в неделю.

Однажды Лена призналась: 

– Я часто мечтаю, что бью его чем-то тяжелым, до синяков. Но потом понимаю, что он любит боль. И тогда мне становится обидно, что я даже таким образом не смогу отомстить за себя…. Все ему будет лишь в удовольствие.

И она продолжала рушить в себе реальность. Ту реальность, что создавалась с таким трудом и двоими. Убивала в себе терпимость к стране, душила чувство, приведшее ее сюда. Травила тело сигаретами и раздаривала подарки Алекса. Мне достались тряпичный Пьеро и красная сумка «Адидас». Я не смог отказаться, но выбросил Пьеро на ближайшей помойке. Пока я следил за возможным умиранием Лены, Крупский видел в ее поведении иное. 

– Женщины, страшные мстительные существа, – часто говорил он мне, – Соперничество и зависть – вот главные движущие силы их существования. Мужчины часто этого не замечают, потому что сами являются объектами этого соперничества и этой зависти. Но поверь, тот, кто хоть раз столкнулся с женской местью, тот знает, о чем я говорю. Она сейчас находится в коконе. Отделилась от мира и исподволь готовится к мести. Погоди, вот вылупится бабочка – увидишь.

Бабочка начала рождаться одиннадцатого сентября. И рождению ее предшествовала одна странность. Несколько недель подряд, стоило нам только всем троим встретиться вечером, как в комнату тут же влетали две черные бабочки и усаживались на стену. Когда мы расставались – бабочки тоже покидали комнату. Лена говорила, что у Акутагавы есть рассказ, где упоминаются два черных мотылька. Что будто бы это глаза кого-то, кто хочет знать то, что ему не положено или следить за кем-то. Она утверждала, что Алекс немало преуспел в черной магии, и что это, несомненно, он присылает бабочек. Ей хотелось верить, что Алекс не остается равнодушным и присутствует на наших посиделках вот в таком экзотическом виде. Теперь наши разговоры все чаще уползали в сторону магии и колдовства. Лена бегала по гадалкам, но возвращалась неудовлетворенной, хотя говорили ей обычно то, что она желала услышать. Что все образуется, муж вернется и жизнь наладится. Она и сама постоянно искала подтверждения всему этому в неких знаках, доступных ей одной, но какая-то часть разума неумолимо твердила, что дороги назад нет. И это противоречие все больше ожесточало ее сердце.

Все вечера она проводила с картами в руках, монотонно раскладывая их по всякому, и немало действовала этим мне на нервы. Право, это превращалось в навязчивую идею, в нервный тик. Таким вот образом мы и дожили до одиннадцатого сентября. За пределами нашего мирка гремели взрывы – шла интифада Аль-Акса. Гибли друзья, знакомые. Гибли и те, кого мы никогда не знали. Мы видели репортажи по телевизору. Они сменяли друг друга почти без перерыва. Стоило только на минуту отвлечься, как оказывалось, что произошел новый теракт. Тель-Авив, Иерусалим, Натания, поселения – все горело огнем. Горели подожженные кем-то леса. Переносили под землю газохранилище, чуть было не взорванное заминированной машиной. А мы все так же сидели вечерами за столом с чашками кофе, и Лена все раскладывала карты. Мы жили двумя жизнями, и в то же время не жили вовсе. Смерть превращалась в привычку. Каждый раз расставаясь, мы расставались на веки, и встречаясь, радовались, что еще можем встретиться. Так жила вся страна.

Раз в месяц прибегал Алекс со своей тысячью шекелей. Глотал кофе и торопился уйти. Он не желал слышать ничего. Его раздражали разговоры о взрывах, Это была, как он говорил, «его страна». А его страна опасной быть не могла, это нам загнанным репатриантам должно было быть страшно. Когда однажды при нем мы услышали за окном сирены и выбежали на балкон, он даже не шевельнулся. Что ему – взрыв на Алленби или на Тахане Мерказит. Да, право… через час и следов не останется. Уберут все. Убирали и вправду быстро. Через несколько часов и догадаться было невозможно, что что-то произошло. Как заклинание большая часть населения твердила: «все в порядке, все в порядке… «Спите жители Багдада, все спокойно». Сейчас я думаю, что это была всего-навсего защитная реакция. Но тогда, я был зол на правительство, на обывателей. На всех. И тут еще Лена с ее картами…