Не говоря ничего об этих ужасных вещах, рукопись сообщала формулу заклинания и все необходимое при произнесении ее, описывала этот обряд таким серьезным тоном, с такой наивной верой, что я невольно был этим увлечен. Появление духа принимало в моем воображении волшебную окраску, соблазнявшую меня, и я скорее желал, чем боялся увидеть его. Я отнюдь не чувствовал себя опечаленным или испуганным при мысли, что увижу и услышу, как говорят умершие. Напротив, я мечтал о райских видениях, уже видел Беатриче [Беатричетак звали флорентийку, в которую был влюблен Данте Алигьери (1265–1321), итальянский поэт, автор "Божественной комедии"], восставшую в сиянии моего рая.

— И почему бы мне не иметь этих видений! — воскликнул я про себя. — Ведь у меня был уже пролог видения. Мой глупый страх сделал меня недостойным и неспособным углубляться дальше в Сведенборговы откровения [то есть откровения Эммануэля Сведенборга, шведского ученого, натуралиста. В результате нервного потрясения и галлюцинаций он впал в мистику, комментировал Библию якобы по поручению самого Христа; занимался вопросами, касающимися возможности общения с миром духов, и выступал как ясновидец и предсказатель], в которые верят даже лучшие умы и над которыми я так глупо смеялся. Я с удовольствием отрину ветхого человека, так как это здоровее для души поэта, чем холодное отрицание нашего века. Пусть меня считают сумасшедшим, пусть даже я стану таким — все равно! Я буду жить в идеальной сфере и, быть может, буду счастливее, чем все земные мудрецы.

Так я рассуждал сам с собою, подперев свою голову руками. Было около двух часов ночи, и глубочайшая тишина царила в замке и окрестностях, как вдруг какая‑то тихая, чарующая музыка, казалось, исходившая из ротонды, вывела меня из моего мечтательного настроения. Я поднял голову и отодвинул канделябр, стоявший передо мной, чтобы посмотреть, откуда доносились до меня эти гармоничные звуки. Но четырех свечей, освещавших мой рабочий стол, было недостаточно даже для того, чтобы я мог разглядеть глубину зала и тем более ротонду, находившуюся позади нее.

Я тотчас направился к этой ротонде и, не ослепленный более никаким другим светом, мог ясно различить верхнюю часть прекрасной группы фонтана, освещенную полной луною, светившей сквозь сводчатое окно купола ротонды. Остальная часть круглого зала оставалась в тени. Чтобы убедиться, что я один, я открыл ставню большой стеклянной двери, выходившей в сад, и действительно, я мог видеть, что никого там не было. Музыка, казалось, затихала по мере того, как я приближался, и я уже ничего не слышал. Я прошел в другую галерею, в которой также никого не было, но в которой пленительные звуки опять стали слышны очень отчетливо, раздаваясь, однако, на этот раз уже позади меня.

Я остановился, не оборачиваясь, и прислушался к ним. Это были нежные, жалобные звуки, не сливавшиеся ни в какую мелодию, которую я мог бы разобрать. Скорее это был ряд смутных аккордов, таинственных, звучавших как бы по произволу случая и производимых незнакомым мне инструментом. Тембр его не походил ни на один известный мне музыкальный инструмент. В общем эти звуки были приятны, хотя очень печальны.

Я вернулся назад и убедился, что звуки исходили из раковин тритонов и сирен фонтана и усиливались по мере того, как вода, струя которой стала неправильной и прерывистой, била из отверстий сильнее или тише.

Я не нашел в этом ничего фантастического, так как я вспомнил об итальянских фонтанах, образовывавших с помощью сжатого водою воздуха своего рода гидравлические органы, производившие определенную мелодию. Эти звуки были очень нежны и очень верны, возможно, потому, что они не составляли никакой арии, а только порождали вздохи гармонических аккордов, подобных издаваемым эоловыми арфами [Эоловы арфы (Эол в греч. миф. — бог ветров) — древний музыкальный инструмент X века; струны его приводились в движение колебаниями воздуха].

Я вспомнил также, что графиня Ионис рассказывала мне об этой музыке, сообщая, что она была расстроена, но иногда возобновлялась сама собой и звучала по нескольку минут.

Это объяснение не помешало мне предаваться течению моих поэтических мыслей. Я был даже благодарен капризному фонтану, который захотел бить для меня одного в такую прекрасную ночь, среди такой торжественной тишины.

Вид этого фонтана, освещенного луной, был в самом деле прекрасен. Казалось, он сыпал на тростники, росшие по его краям, дождь из зеленых бриллиантов. Тритоны, застывшие в своих яростных движениях, имели какой‑то странный вид, а их тихие жалобы, смешанные с шумом струек фонтана, казалось, выражали их горе по поводу того, что их свирепые души были прикованы к мраморным телам. Казалось, это была внезапно окаменевшая от властительного жеста нереиды сцена языческой жизни.

Я понял тогда тот своеобразный ужас, который внушила мне среди белого дня эта нимфа необыкновенным спокойствием, с которым она стояла среди этих чудовищ, извивающихся у ее ног.

"Может ли бесстрастная душа выражать истинную красоту? — думал я. — И если бы это мраморное создание ожило, то, несмотря на все свое великолепие, разве не наводило бы оно страха своим в высшей степени равнодушным видом, слишком возвышающим ее над существами нашей породы?"

Я принялся внимательно разглядывать статую при сиянии луны, освещавшей ее белые плечи и обрисовывавшей ее маленькую голову, покоившуюся на вытянутой шее, мощной, как ствол колонны. Я не мог различить подробностей, так как она стояла довольно высоко, но общий ее облик вырисовывался чертами несравненной красоты.

"Вот такой, — думал я, — хотелось бы мне видеть зеленую даму, поскольку несомненно, что в таком виде…"

Но тут я перестал соображать и думать. Мне показалось, что статуя шевельнулась.

Я подумал, что перед луной прошло облако, которое и произвело это явление, но на небе ни одного облака не было. Однако двигалась не статуя. Какая‑то фигура выросла позади или сбоку от нее; она казалась мне точным подобием статуи, живым отражением ее, отделившимся от мраморной статуи и направившимся ко мне.

На минуту я усомнился в свидетельстве своих глаз; но видение стало столь отчетливым, столь ясным, что мне пришлось убедиться, что передо мною живое существо; я не чувствовал при этом ни страха, ни даже особого изумления.

Живое изображение нереиды опускалось по неровной поверхности изваяния. Движения ее были легки и идеально грациозны. Она была не больше обыкновенной живой женщины, хотя изящество ее сложения налагало на нее печать той исключительной красоты, которая испугала меня в статуе. На этот раз я, впрочем, не чувствовал испуга, и мое волнение дошло до экстаза. Я протянул к ней руку, чтобы схватить ее, так как мне показалось, что она хочет подойти ко мне, спускаясь по скале в пять или шесть футов вышиною.

Но я ошибся; она остановилась на краю скалы и сделала мне знак удалиться.

Я невольно повиновался ей и увидел, как она села на мраморного дельфина, который стал испускать настоящее рычание. Тотчас все гидравлические звуки усилились до бурного рева и образовали вокруг нее поистине дьявольский концерт.

Мои нервы дошли до страшного напряжения, как вдруг засиял неизвестно откуда серо–зеленый свет, казавшийся мне более ярким лунным светом; при этом свете я разглядел черты живой нереиды, столь похожие на черты статуи, что мне пришлось еще раз взглянуть на нее, чтобы убедиться, что не она сошла со своего каменного пьедестала.

Тогда, не стараясь уже что‑либо объяснить, не желая что‑либо понимать, я остановился в немом восторге перед сверхъестественной красотой видения. Впечатление, которое оно произвело на меня, было столь сильным, что мне не пришло даже в голову подойти к нему, чтобы увериться в его невещественности, как я сделал это с видением в моей комнате.

Вероятно, меня удержала от этого боязнь, что мое дерзкое любопытство спугнет видение. Впрочем, тогда я не отдавал себе в этом полного отчета.