Изменить стиль страницы

В оппозиции правительству Наполеона III и его министрам гости Олорона, насытившиеся фазаном, фаршированным мясцом овсянки, и напившиеся кипрского и констанцского вин, были более или менее единодушны. Одни сетовали на его деспотию, другие — на его недавний, явно запоздалый и лицемерный либерализм; Шалюс ненавидел императора за то, что во время его правления расцвела разорившая барона спекуляция, а те, кто разбогател на этой спекуляции, опасались за слишком легко доставшееся им состояние.

Однако когда барон де Шалюс пренебрежительно отозвался о французской военной мощи, — по его мнению, ослабленной и подорванной, вокруг него за столом воцарилось враждебное молчание.

— Уже полгода все знают, — сказал барон, — и воробьи чирикают на всех крышах, что Пруссия собирается напасть на Францию и бешено вооружается. Франции тоже следовало бы вооружаться, но она не в состоянии, ибо злосчастный Баденге, — как сказано выше, это было прозвище Наполеона, — в решающую минуту посадил себе на шею парламент, а любезный парламент возражает против требования императора — первого разумного требования за все время его правления: увеличить военный бюджет и численность армии.

Грубое лицо маркиза де Данжак, разгоряченное едой и питьем, приняло злое, бульдожье выражение, щеки отвисли, морщины в углах рта углубились, — казалось, он кривится при виде чего-то отвратительного.

— Не вижу причин для тревоги, — заявил он твердо. — Наши отношения с Пруссией, правда, оставляют желать много лучшего, но мысль, что пруссаки осмелятся развязать войну против Франции, просто смехотворна.

— Да, смехотворна! — радостно подхватил порядком опьяневший Вантрассон. — Позвольте мне посмеяться над этим ровно полминуты, я буду следить по часам.

Маркиз бросил на ветрогона презрительный взгляд водянистых глаз, наполовину прикрытых морщинами увядших век.

— Франция все еще самая мощная военная держава мира, — продолжал маркиз. — А Пруссия — государство ничтожное. Не отрицаем, было Ватерлоо, но до Ватерлоо были Ваграм, Иена, Аустерлиц, Ульм; Франция, изнемогшая от двадцатилетней славы, была у Ватерлоо побеждена не Пруссией, а коалицией мировых держав. Сегодня положение совсем иное. Правда, четыре года назад Пруссия победила Австрию, но сама тоже обессилела, потребуется не меньше десяти лет, чтобы она очнулась от своей пирровой победы.

— А вы что скажете на это, мосье? Не кажется ли вам, беспристрастному наблюдателю, что я прав? — обратился маркиз к Борну.

Борн подтвердил его правоту.

— Победа Пруссии четыре года тому назад была весьма… весьма… сомнительна, — ответил он осторожно и сказал Гане по-чешски: — Переведи им, что Бисмарк — не легкомысленный юноша, чтобы за короткий срок вторично ввязаться в большую авантюру, которая на этот раз наверняка закончилась бы для него трагически!

Когда Гана, как можно точнее, перевела мысль Борна на французский язык, барон де Шалюс поднял обе руки и с выражением огорчения на бородатом лице покачал головой, давая этим понять, что глубоко сожалеет, но не может согласиться с мнением мосье Борна и вынужден ему возразить.

— Рад был бы согласиться с вами, но, к сожалению, не могу. Недавно я говорил с графиней де Пурталес.

— Вы знакомы с графиней де Пурталес? — воскликнула дама в голубом, маркиза де Данжак.

— Да, я знаком с графиней де Пурталес, — медленно произнес барон, с пренебрежением глядя на маркизу. — У меня сохранились еще добрые друзья среди старой аристократии… Графиня де Пурталес часто бывает на вашей родине, мадам Борн, она ежегодно участвует в охоте, которую устраивает князь Меттерних. Часть ее семьи живет в протестантской Германии, сама она, как известно, родом из Эльзаса, этого благодатного края, откуда в карманы акционеров вашего банка, маркиз, плывут изрядные дивиденды.

Маркиз нахмурился, но, казалось, против этого факта возразить было нечего.

— Итак, графиня рассказала мне, — продолжал барон, — что недавно в Берлине она обедала у прусского министра фон Шлейнитца, и тот, после получасового разглагольствования о росте прусской государственной мощи, сказал ей: «Я говорю с вами так откровенно, прелестная графиня, зная, что в скором времени вы будете подданной нашего государства… Ваш Эльзас через несколько месяцев станет одной из самых ценных немецких провинций…»

— Ах! Ах! — в бешенстве воскликнул Олорон, швырнув на стол скомканную салфетку. — Эльзас! Почему только Эльзас? А почему не Бретань, почему не Нормандия, почему не вся Франция? А что еще рассказала вам эта прелестная болтушка, ваша графиня де Пурталес?

— А еще она рассказала мне, — ответил барон, — как лорд Обермейл пожелал посмотреть в Берлине парад прусской армии. «Не стоит затрудняться, — сказал ему известный прусский генерал, то ли Блюменфельд, то ли Блюменталь, — не стоит затрудняться, через несколько месяцев мы устроим парад своих войск в сердце Парижа, на Марсовом поле».

— И это все? — спросил маркиз. — Больше ни о каких дерзостях графиня вам не рассказывала?

— Затем она только в общих чертах передавала, — продолжал барон де Шалюс, — что официально в Берлине говорят о мире, только о мире, а при дворе поют совсем другую песенку с припевом: «На Париж! На Париж!»

— Какое нам дело до песенок, которые распевают прусские придворные! — заорал Олорон. — Пусть только пруссаки попробуют, пусть только отважатся помериться силами с Францией. Мы их шапками закидаем, шапками!

Борна точно холодной водой окатили. «Ай, ай, я это где-то уже слышал!» — подумал он. Он взглянул на Гану: как она восприняла слова Олорона? Но жена вполголоса беседовала со своим соседом, бароном де Шалюс, и не слышала легкомысленного заявления хозяина дома.

5

Все, что Борн увидел и услышал в тот вечер у Олорона, значительно умерило его очарование Парижем; тоска по дому, охватившая его после первых глотков кипрского вина, не утихла и в последующие дни. Ему всюду мерещились Вантрассоны, бароны де Шалюс, маркизы до Данжак. В партере театров, в антрактах стояли группы Вантрассонов в цилиндрах, в жилетах с сердцеобразными вырезами, застегнутых на одну пуговицу, и бесцеремонно разглядывали ложу, где сидели мадам Олороны, а те отвечали на их взоры дерзкими взглядами в лорнет; супруги маркизов де Данжак, развалясь в открытых экипажах, катались по Булонскому лесу, демонстрируя свои новые туалеты, которые поставлял им Ворт, за столиками кафе бароны де Шалюс, ненавидящие, озлобленные, бранили все на свете, а маркизы де Данжак, самые противные из всех, спесивые, напыщенные, с головами, набитыми цифрами биржевых курсов, важные, озабоченные, торопились на биржу, в банки, к своим agents de change[31] словно дело шло о спасении мира.

— Здесь меня уже ничто не радует, — сказал Гане Борн, но Гана о возвращении домой и слышать не хотела: она только теперь вошла во вкус парижской жизни. Баронесса де Шалюс сдержала обещание, занялась ею, свела к своему портному, к своим белошвейке и модистке, к своим сапожнику и перчаточнику и с большим успехом превратила Гану в элегантную парижанку, расстроив дорожный бюджет Борна настолько, что ему пришлось телеграфировать в Прагу о высылке денег.

Большей частью предоставленный самому себе, желая отдохнуть от Шалюсов, Вантрассонов и Данжаков, Борн удлинял свои одинокие прогулки по городу. Все чаще и чаще удаляясь от главных магистралей, он отваживался углубляться в бедные улочки, расположенные на восток от Страсбургского бульвара, шумные и перенаселенные, застроенные подпирающими друг друга ветхими домишками, с остроконечными шиферными крышами и скрипящими средневековыми флюгерами. На огромных верфях, вдоль берегов канала л'Урк, протекавшего по этим хмурым окраинам, трудились рабочие в грубых блузах и деревянных башмаках; оборванные ребятишки копошились на булыжной мостовой. «Мостовая похуже, чем в Праге», — с удовольствием отметил Борн. Ребячий визг врывался в пронзительный крик женщин, жизнь которых в основном проходила под открытым небом, на тротуарах. Здесь они стирали, чистили картошку и морковь, вязали чулки, покрикивали на своих малышей, пререкались, простоволосые, загорелые, в корсажах и грязных нижних юбках, надетых на голое тело. Бедные лавчонки старьевщиков, одна возле другой, ютились в уродливых домах, примостившихся на набережной Луары между верфями и угольным складом. Верный привычке осматривать витрины, удивленный Борн спрашивал себя, как можно торговать такими жалкими вещами — грубыми, стоптанными ботинками и заплатанными штанами, пропотевшими шапками и продавленными матрацами, — и думал, как беспросветна нищета людей, единственное достояние которых — этот убогий скарб, да и его они вынуждены были снести к старьевщику и продать за гроши. «Нет, нет, у нас все лучше, — ликовал Борн, — у нас не увидишь такой роскоши, как у Олорона, но нет и такой нужды, как здесь, нет таких крайностей, все солиднее. Ах, домой, домой, только бы Гана согласилась уехать!» Ему надоели бульвары, опротивели и прогулки по кварталам бедноты, особенно после незначительного неприятного происшествия, приключившегося однажды под вечер, когда он шел по Менильмонтану, вблизи кладбища Пер-Лашез, — происшествия тем более тягостного, что Борн даже не понял, чем оно вызвано.

вернуться

31

Биржевой маклер (франц.).