Изменить стиль страницы

Словно вода из прорванной плотины, речи Прокула изливались на Сенат, крутились вокруг приходивших в его дом гостей, наводняли умы знати и всадников, решавших завести с ним разговоры о политике.

Причина такой внезапной публичности крылась в смерти вдовы Цезаря Августа.

— С уходом Августы, — предупреждал сенатор всех, кто отваживался его слушать, — исчезли последние способы сдерживания. Теперь невозможно сказать, что сделает Тиберий. Пока она была жива, оставалась хоть какая-то надежда.

Вернувшись с ее похорон (надгробную речь произнес правнук Августы, Гай, которого все звали Калигулой), Прокул привел с собой консула Гая Фуфия Гемина. Этот человек не важничал, чего можно было ожидать от одного из высочайших представителей правительства — разумеется, подчиненного Цезарю. Когда я принес вино в библиотеку сенатора, оба мужчины выглядели взволнованными.

Консул Фуфий был приятным человеком, большим любителем женщин, никогда не проявлявшим ко мне интереса, если не считать вежливых похвал, которые произносили все гости Прокула, отлично знавшие, что хоть я и раб, но у сенатора на особом счету. Консул имел острый язык и хорошее чувство юмора, которым я восхищался. Этот язык был безжалостен, как и его саркастические шутки о Тиберии.

Судя по выражению лиц, эти важные политики были заняты серьезным разговором, но в моем присутствии они не промолвили ни слова. Сенатор отпустил меня, как только я принес вино.

Тиберий не хотел, чтобы Августу обожествляли — это был скандал, но такой ход он объяснял ее завещанием. Ему никто не поверил. Никто не верил и обвинениям, которые Тиберий выдвигал в адрес своего внука Нерона и Агриппины. Ее обвинили в непокорстве и слишком бойком языке, а внука — в непристойном поведении с мужчинами и юношами. Поначалу народ решил, что письмо с этими обвинениями — подделка и не могло быть написано Тиберием, но вскоре намерения Цезаря стали ясны: трусы и льстецы, сидевшие в Сенате, с большой готовностью проголосовали за смертную казнь.

Это был тяжелый день для политиков, и благородный, но гибельный — для Кассия Прокула.

Он вернулся на Эсквилинский холм намного позже обычного часа, когда он выходил на ужин. Его круглое, румяное лицо было сейчас бледным, на лбу выступил пот, руки, обычно лишь немного дрожавшие, теперь неудержимо тряслись.

Как всегда, я ожидал у дверей, если сенатору что-то срочно понадобится, и когда он вышел в гостиную, то положил дрожащую руку мне на плечо и крепко сжал его, словно ища опоры.

— Ликиск, я хочу, чтобы ты собрал всех слуг. Пусть они придут сюда. Скажи Палласу, чтобы приготовился в путь — он должен кое-что отвезти Примигению в Остию. Пусть Ликас тебе поможет.

Охваченный страхом, я помчался исполнять приказание. Через несколько минут мы в молчании и волнении собрались перед ним. Старик все еще дрожал, и цвет не вернулся на его лицо. Когда он заговорил, его голос был хриплым и дрожащим, как и руки.

— Я не стану тратить время на описание того, что сегодня произошло. Скажу лишь, что это связано с моей сегодняшней речью в Сенате. Я знаю, что обычно вас не заботит политика, но сейчас мои дела имеют прямое воздействие на вас, тех, кто всегда были преданными и надежными слугами.

Он сделал паузу, стараясь отдышаться, и мне показалось, что он сейчас потеряет сознание. Я подбежал к нему, и опираясь на меня, он продолжил.

— Сегодня я произнес в Сенате речь, которую скоро поставят мне в вину. На самом деле это не вина. Это истина. Однако истина в сегодняшнем Риме — лишь повод для ареста.

Собравшиеся рабы утратили дар речи. Я воскликнул:

— Нет! Это невозможно!

— Не только возможно, Ликиск, но так, скорее всего, и будет, — продолжал он. — Я не ожидаю ничего, кроме применения высшей меры за оглашение этой истины, и потому созвал вас. Когда я уйду, все вы станете свободны. Так говорится в моем завещании, которое я посылаю с быстрым Палласом Примигению в Остию, где оно будет в безопасности. Примигений проследит за его исполнением. Тем временем, я здесь и сейчас объявляю всем вам вольную. Отныне вы — свободные люди. Если пожелаете, то можете сейчас отсюда уйти. Если получится, я оформлю необходимые бумаги, однако это требует больше времени, чем у меня есть. Паллас, я прошу — не приказываю, поскольку ты теперь свободный человек, — взять нашу самую быструю лошадь и отправиться с моим завещанием в Остию.

Никто не двинулся с места, кроме Палласа, который вышел вперед и в трогательной демонстрации своей преданности опустился перед сенатором на колени, поцеловав ему руку. Прокул был глубоко тронут, но наклонился, поднял Палласа и ввел юношу в библиотеку, чтобы передать ему документ, который требовалось увезти из Рима.

Вернувшись в зал, где все мы ожидали, Прокул постарался улыбнуться.

— Теперь я хотел бы поесть и выпить.

Ликас, Друзилла и остальные помчались исполнять его просьбу.

Обернувшись ко мне, Прокул сказал:

— Ликиск, к тебе я отношусь иначе, чем к остальным. Во многом ты был мне как сын. Надеюсь, ты не считаешь потерянным время, проведенное за уроками, и преуспеешь в жизни.

— Я не оставлю вас, господин, — проговорил я, и у меня перехватило горло.

— Кажется, ты неплохо ладишь с Примигением. Возможно, в его корабельном предприятии найдется место и для тебя. Он будет им управлять, пока — и если, — мой сын не вернется и не пожелает заняться этим сам.

Стараясь не плакать, я заявил:

— Я не позволю арестовать вас, господин!

— Ты говоришь, как сын воина. Впрочем, так оно и есть, — сказал он и подозвал меня ближе.

— Я умею держать меч.

— Возможно, когда-нибудь для этого настанет время, Ликиск, но не сегодня, — сказал Прокул, обняв и поцеловав меня. — Теперь пусть Ликас принесет мне в библиотеку ужин.

На кухне все плакали, но, как ни удивительно, еда была готова, и Ликас гордо внес ее в библиотеку, аккуратно поставив на большой стол. Сенатор сел, сложив руки на коленях, и на его лицо вернулось немного цвета. Я налил ему вина, как делал это прежде.

— Спасибо вам обоим, — тихо произнес он. — Теперь я хочу остаться один. У меня замечательный ужин, и я должен написать сыну письмо. Ликиск, убедись, что оно достигнет Примигения, и он пошлет его в Палестину. Итак, несмотря ни на что, с едой и письмом меня ожидает приятный вечер.

Выйдя из библиотеки, я бесцельно бродил по дому, коснулся бюста Саскии в вестибюле, а затем уединился в саду. Ночь была холодной, на небе ярко сверкали звезды. Глядя на них, я вспомнил слова Корнелия: «Идущие своими путями звезды глядят на наше веселье и знают, чем оно кончится».

Я изучал звезды, думая о том, где там Ромул, основатель Рима, несущий бурю; где небесные огни Юлия Цезаря, всходящие во время темного тумана, в который иногда погружается Рим. Лежа на земле, я глядел на звезды и думал, где Ганимед, и где Марк Либер; мог ли он смотреть на те же звезды и думать, где сейчас Ликиск?

Внезапно из дома донесся крик. Я вскочил и помчался по сырой траве в библиотеку, где увидел Ликаса, в слезах склонившегося над Прокулом. Старик сполз в своем большом кресле у стола, будто заснул.

Кровь из вскрытых вен капала на пол, образуя растущие лужицы.

На столе в деревянном ящике лежали две глиняные таблички, на которых он написал письмо Марку Либеру. Я взял их, прижал к себе и вернулся в сад. Там, под пристальными взглядами Приапа, Януса и Марса, я прочел его слова.

«Мой дорогой сын, сегодня я произнес в Сенате большую речь, за которую ожидаю поздравлений от Тиберия в лице его преторианцев. Хотя я рассматривал возможность дальнейших речей, которые мог предоставить мне суд, ныне я пришел к неизбежному заключению, что его тирания слишком велика, и мне не дадут выступить. Тиберий не остановится перед поруганием правосудия. Он знает, что суд над Прокулом будет судом над Тиберием. Разумеется, моя защита коснется аспектов обвинения самого принцепса. Таким образом, остается лишь молиться, чтобы меня запомнили благодаря сказанному в Сенате и тем делам, что я за свою жизнь совершил.