Костюков считал: святой обернул материю вокруг своей головы шестьдесят раз.

Потом святой сел, поправил чапан, снял пояс и семь раз завязывал и развязывал его, приговаривая: «Этим режу путь самоуверенности и открываю путь добродетели, этим закрываю путь гневу и даю путь терпению, этим преграждаю путь скупости и безбожию, этим освобождаю путь щедрости и набожности...»

Человек, только что походивший на безумца или дервиша, превратился в одно мнговение в благообразного святого.

Он снял с шеи четки из джидовых косточек и стал пальцами перебирать их, нашептывая себе под нос.

— А святой-то, слышал я, и мулла отменный! Знает все девяносто девять имен аллаха! — донесся до Костюкова восторженный шепот какого-то аксакала.

Между тем святой сидел тихо и неподвижно, будто задремал. Лишь слегка дрожали длинные ресницы и беззвучно шевелились губы. Когда он перебрал все косточки на четках, то стал едва заметно покачиваться из стороны в сторону и вдруг как завопит:

— Иа ил аллах ил аллах!

— Иа ил алла ил алла! — вразнобой подхватила толпа.

— Иа аллах! — загремел голос святого.

— Иа алла! — послушно повторила, будто отара овец проблеяла, толпа.

— Иа ху! — протяжно затянул он.

— Иа ху! — понеслось следом.

— Иа хак! — воззвал он, обратив взор к небесам.

— Иа хак! — вторил ему хор голосов.

— Иа хай! — грозно вытаращил глаза святой.

— Иа хай! — склонили люди головы.

— Ия каюм! — начал озираться по сторонам святой.

— Иа каюм! — завороженно пропела толпа.

— Иа каххар! — выкликнул он.

— Иа каххар! — прижали люди руки к груди.

Святой начал вдруг подниматься, вращать глазами. Шея его задвигалась с невероятной быстротой. Тело затряслось, задрожало мелкой дрожью, руки то вздымались вверх, то опускались на колени. Глаза его были вытаращены и, казалось, готовы были пронзить каждого взглядом...

Святой закружился в диком танце. Он весь ходил ходуном — его тело, голова, руки, ноги, чалма, одежда... Толпе чудилось, что это не святой кружится в стремительном, вихре, а земля и небо, и степь, и юрта с роженицей, и они сами. Святой вращался, вертелся как веретено, не зная устали, не ведая головокружения. Начала опять разматываться его чалма, ложиться на землю послушной змеей. Щелкнула застежка на поясе, и святой упал на землю. Он вынул из песка кинжал и поднес его к самым глазам. Стальное лезвие под его взглядом сначало почернело, потом посинело, стало краснеть, будто его держали над огнем. Когда оно должно было вот-вот расплавиться, святой издал мощное «пфу», плюнул на него, и лезвие зашипело.

Он поднес лезвие к чапану, и чапан задымился; запахло гарью. Он стал лизать его. Каждый раз, когда он касался лезвия, языком, толпа издавала громкое «ах!» Святой схватил кинжал зубами и вдруг прыгнул на шанырак юрты. Вынул кинжал изо рта, взял его в руки и стал делать движения, будто точил лезвие о солнце. Он издавал какие-то бессмысленные вопли, заклинания, потом опять пустился в пляс. Войлок под его ногами слетал, соскальзывал с остова юрты на землю. Скоро от белоснежной юрты остался один лишь деревянный остов, окрашенный в красный цвет.

Взору всех предстала женщина, которая повисла на столбе, к которому была привязана за руки. Она по-прежнему молчала.

— Албат! Албат! — начал звать святой.— Албат! — надрывался он в крике.

Потом он сделал огромный прыжок и очутился в середине толпы, схватил за руку Юмаша и потащил его за собой.

Обомлевший Юмаш покорно следовал за ним и через мгновение оказался перед роженицей. Святой резким взмахом кинжала ударил Юмаша по затылку, и его голова начала медленно клониться вниз.

Роженица испустила пронзительный крик, и в тот же миг раздался писк младенца. Голова Юмаша, кажется, уже готовая скатиться на землю, снова будто приросла к позвоночнику. Она опять держалась на плечах Юмаша прямо и гордо.

Святой ловко вскочил на коня и, размахивая кинжалом, погнался за кем-то только ему одному видимым.

И звал, громко звал:

— Дорогой мой Албат, мой дорогой Албат! Я твой раб, Албат!

Толпу будто расколдовали. Женщины кинулись к молодой матери, несколько человек помчались с радостной вестью к юрте Тулебая, многие окружили Юмаша.

— Господи, ты живой?

— А с чего бы мне быть мертвым? — выставил грудь колесом Юмаш.

— Что ты почувствовал, когда он рубанул тебя кинжалом?

— Эй, парень, больно было?

— Отсекал он тебе голову или нет?

— Помнишь что или память отшибло, чего молчишь? — неслись со всех сторон нетерпеливые вопросы.

— Помню, помню! И голова, и память у меня в порядке! Он сначала глянул на меня, не по-доброму, с неприязнью глянул, потом ударил ребром ладони — не кинжалом, конечно, вы что, спятили в самом деле? Да, да ребром ладони. Мне было больно, ох и больно! Я склонил голову, и тут в ноздри мне шибануло потом, у-у-ух, до чего противно! Потом, помню, раздался женский крик, потом детский плач. Вот и все. Шея до сих пор болит, что правда, то правда!

Люди стали расходиться, разочарованные, даже обиженные рассказом Юмаша. Они не знали, верить парню или нет.

Юмаш и Костюков без промедления вернулись в свое становье. Рассказ их произвел на все посольство большое и тяжелое впечатление. Казаки, башкиры, хан Абулхаир и посол Тевкелев заставляли Юмаша и Костюкова рассказывать и пересказывать все, чему они были свидетелями.

Посол и хан насторожились. Абулхаиру теперь стала ясна подоплека новости, которую незадолго до этого принес ему Нияз. По степи пополз слух: надо, мол, выцедить кровь из этого посла неверных, да к тому же еще отступника от святой мусульманской веры... Бродяга этот скорее всего из Хивы, прикинул Абулхаир, ибо его поведение больше всего напоминает «чудеса», которые дервиши ордена бекташ вытворяют на глазах у простаков. Если так, значит, послал сюда этого проходимца хивинский хан.

«По своей воле действует хан или нет? Ведь он одобрил мои замыслы и планы, сам был не прочь примкнуть ко мне? Скорее всего по воле инаков — предводителей родов в Хивинском ханстве, инаки там самые влиятельные люди, они смещают и назначают ханов... Но и самые отпетые негодяи! Это они разрушают все мои планы! Как они только разгадывают их, чутье у них прямо собачье! Расстраивают любую мою хитрость!..»

После того как военные отравили в Хиве хана Шергазы — убийцу русского посла, Абулхаиру удалось посадить на хивинский трон своего младшего брата Мамая. Мечтал Абулхаир держать Хиву под своим влиянием. Не повезло! Когда Мамай ехал на пятничный намаз — лошадь сбросила его, и он убился насмерть. Случайность то была или нет, узнать не удалось. С помощью интриг и уловок Абулхаир сделал хивинским ханом Батыра, своего зятя. Батыр через полгода понял, что он не угоден Хиве, и, опасаясь за свою жизнь, тайком, ночью, бежал из города.

Когда хивинцы в поисках человека благородных кровей для своего престола опять пожаловали к казахам, Абулхаир послал к ним Жолбарыса, дочь которого была сосватана им для его второго сына.

Судя по всему, инаки и гулямы начали прибирать к рукам и его свата Жолбарыса. Они боятся, что русские могут объявиться у них. Знают: если русские остановили нынче своих коней в казахской степи, то завтра они окажутся в Хиве. И тогда за все рассчитаются с убийцами — наступит расплата за содеянное над русскими людьми злодеяние. Где уж тут им радоваться желанию казахского хана принять русское подданство! Хотят теперь окунуть в кровь руки казахов, чтобы не только собственные их руки были замараны кровью... Вот нашли себе орудие — султана Батыра. Слепое орудие и послушную игрушку.

«Батыр... Батыр... Что движет им? Неужто у него снова разгорелись глаза на хивинский трон, с которого он когда-то бежал трусливо, по-воровски? А возможно, не хивинцы вовсе натравливают на меня Батыра, а сам он науськивает их?..

Видно, Батыр догадался, почему я так стремительно снялся с места и перекочевал на Арал. Не хочет, ох как не хочет Батыр моего возвращения. Того, чтобы я был в глазах русской царицы единственным вершителем политики. Не желает, чтобы я подтолкнул принять подданство еще и каракалпаков, и хивинцев. Вот он и мутит воду, с него станется! Стращает хивинцев: «Русские идут отомстить вам за пролитую вами кровь!» Хивинцы решили избавиться от русского посла казахскими руками, потому и будоражат народ с помощью разных пройдох...