Моя пестро разукрашенная ханская ставка пуста, как старый мазар. Она больше походит на юрту старой девы, которую никак не могут спихнуть замуж, чем на ставку правителя народа.

Значение хана измеряется поклонением и вниманием его подданных. Считается, что я хан и держу в руках повод народа. А есть ли в моих руках этот повод? Есть ли вообще народ, подвластный мне? Нету! Был бы, так на ярких дорогих коврах, обычно хранящихся в тюках и нишах, сидели бы лучшие люди! Совещались бы со мной, ханом, как лучше встретить, какой почет оказать ожидаемому гостю!.. Откуда только такое терпение у казахов? У казахов, которые всегда приезжают загодя, даже о простой свадьбе прослышав — не то что о прибытии посла? Поистине поразительные терпение и выдержка объявились вдруг у народа, которые не были присущи ему с тех пор, как был создан мир.

Неужто же на бескрайних наших просторах не осталось людей? Одни лишь неподвижные пологие могильные холмики остались?.. Хоть бы кто-нибудь, хоть какой-то случайный путник показался бы с любой стороны! Нет! Нет никого, пусто...

Даже у непосед моего собственного аула, которые обычно снуют безостановочно, и у тех будто ноги отнялись. Много ли мне прибавится славы и уважения, если я живу в таком вот ауле, хотя и едет сюда высокий гость? Какая там слава, уважение? Честь? Позор один! Злопыхатели, наверное, ждут не дождутся моего позорного, черного часа. Так и чудится мне, что там, за маревом, скрываются мои смертельные враги. Стоят наготове — мечтают набросить мне на шею волосяной аркан и затянуть петлю.

Воздух, густой и душный, — он как яд. Кажется, вдохнешь поглубже, — тут же упадешь замертво. Подобное состояние я уже, кажется, пережил однажды. Однажды ли? Каждый день испытываю муки... Но однажды я испытал именно такое вот тягостное, удручающее состояние. И тогда я, помнится, тоже не находил смысла в жизни, радости в этом светлом мире. И когда я отчаялся было вовсе, вдруг приподнялась пелена тьмы и блеснул лучик надежды. И в погоне за этим едва видимым лучиком я и дожил до сегодняшнего дня... Неужели я тогда ошибся: и этот лучик, и эта цель тоже обман? Все муки мои душевные, и ночи бессонные — пустая затея, напрасная трата сил? Неужели жизнь прожита напрасно?!»

Абулхаир редко вспоминал ту весну: на него как лютый зверь навалилась тоска. Боялся поднимать из глубин сердца сокровенную боль, бередить незаживающую рану...

Однажды он не мог разобраться в себе, постигнуть, откуда, почему эта беспросветная, безнадежная тоска? Радости, конечно, тоже неоткуда было взяться в весенние дни - унылые, гнетущие, полные невзгод...

Нет и не может быть ничего мудрее природы, размышлял он позже. Она словно загодя, за два года вперед почувствовала приближение великих бед, которые выпадут на долю казахов. Два года подряд зима стояла жуткая, голодная. Два года подряд черная стужа января слизывала тонкую пленку снега, выпадавшего в начале зимы. Два года подряд на землю не выпадало ничего, кроме слез из снега. Они, эти жалкие снежные крохи, едва-едва доставали людям до лодыжек.

Земля была сухая и твердая, словно брошенная на солнце и забытая кем-то старая овечья шкура. Раз такая зима, где уж тут удасться весне и лету? Над растрескавшейся от жажды землей пронеслась пыльная буря. С востока дул красный ветер; казалось, весь песок и всю пыль, что были в степи, швырял он охапками в людей. Потом поднялись неистовые ноябрьские бури. А зимой с севера опять наступала лютая стужа. Разве способно что-то родиться на такырах, изъеденных ветрами? Земля лежала, блестела, как ступня верблюда, — пустая и мертвая.

Лишь аульные собаки да степные хищники, питавшиеся падалью, чувствовали себя всю зиму привольно. От тучных отар во многих аулах остались лишь аккуратно сложенные кучками шкурки.

Вторая зима, словно сажей, покрыла страшной бедой казахскую степь. Опроставшиеся овцы будто в голодных волков превратились. Увидят юрты, бросаются к ним и жуют кошму из шерсти и циновки из тростника. Увидят людей — бросаются к ним и жуют полы их халатов. Даже за собаками бегали, пытались схватить их зубами за хвост. Овцы преследовали собак, и те стали злиться на забывших об осторожности овец, рычать, иной раз даже бросались на них и кусали, хотя прежде никогда их не трогали. Овцы же знали одно: вцеплялись в собачью шерсть как клещи и не отпускали... Смирные, тихие создания, в обычные времена даже под нож ложившиеся без звука, перестали робеть перед оскаленной пастью верблюдов. И перед копытами коней не робели тоже. Лишь было бы кому вцепиться в шерсть или в хвост... Не один ягненок, не успев раскрыть глаза, принял смерть от зубов собственной матери... «Господи, неужто и эдакие страсти могут быть?» — от испуга хватались за головы люди.

Было чему ужасаться, было от чего прийти в отчаяние. Земля, люди, скотина потеряли свой обычный облик. Одни лишь собаки были в теле, бегали вокруг аулов, бегали вокруг аулов, собирались стаями, обнюхивали друг друга... Верно когда-то предрекал старый Матэ: «Перед тем как должно отвернуться от мужа счастье, начинает беситься его жена. Перед тем как счастье должно отвернуться от страны, начинают беситься ее псы... Пусть все пропадет, только вы казахи сберегли своих мужей и скакунов!»

В прежние, сытые времена в казахских аулах, едва начинался расплод скота, варили рыжее молозиво, готовили сыр и творог, целыми котлами кипятили молоко... Теперь варить было нечего — одну лишь воду.

В каждой юрте плакали голопузые запаршивевшие ребятишки. В каждой юрте растерянные женщины ругали всевышнего, не знали, чем накормить, как утешить детей, кого винить во всех бедах. Блеяли вразнобой овцы на пастбище, поворачивали головы в сторону аула, глядели в сторону людей. Протяжно, горестно кричали верблюды.

Когда Абулхаир слышал все эти звуки, все эти крики и проклятия, ему хотелось бежать без оглядки, так бежать, как от заклятого врага не побежал бы...

Куда убежишь от горя, от скорбных мыслей? Эх, судьба проклятая! Был бы в его руках общий казахский трон, разве допустил бы он страну до такого падения и несчастья?! После первой же страшной, лютой зимы посадил бы мужчин на коней и сказал бы им: «Один раз родились один раз и умрем!» Повел бы их за собой — ударил бы с тыла по джунгарам, сцепившимся в схватке с китайцами. Или внезапно напал бы на калмыков. Не случалось почти такого, чтобы казахи отправились сами на битву и проиграли. Все их поражения случались, когда жили они безмятежно, когда на них нежданно наскакивал враг.

...И на Аягузе, если бы не попрятались они в норах и в укреплениях, то и там не дали бы себя одолеть.

«Пригнать бы от джунгар, занятых войной с китайцами, хоть часть их табунов, пасущихся на тучных, зеленых пастбищах Семиречья! Я накормил бы свежим мясом, поддержал истощенных голодом людей!.. Ладно, не хватит у нас решимости двинуться на джунгар, но сил на Бухару и Хиву должно хватить! Хивинцы и бухарцы сеют хлеб,

погреба их полны припасами. Они к тому же совсем обнаглели, отбирают верблюдов, одежду у казахов, когда казахи едут на базары, а потом еще с гиканьем и хохотом разгоняют обобранных людей, гоняются за ними, сытые, на откормленных конях! Их-то можно проучить!..

Соседние ханства, выжидавшие после смерти Тауке, оживились! Еще бы! Болат в Туркестане занят лишь тем, что тянет руку к дастархану, да на перинах пушистых нежится. Ничего не добившись набегами на калмыков и попытками сблизиться с русскими, умер Кайып. Не в походе умер, а в своей постели, в желтой, как выжженная степь, тоске.

Смерть его вызвала много разных толков, уж очень неожиданной она была. Одни утверждали, что его отравил младший брат Самеке, чтобы завладеть властью в Среднем жузе. Другие подозревали Болата, главного хана, третьи намекали на меня, хотя я-то находился в ту пору далеко от Кайыпа. Если где-то что-то случается, то почему-то винят во всем меня! Много сплетен и слухов ходило — обрадовались наши сплетники. Им только была бы пища...»

Абулхаир с Кайыпом стали сватами. Есть у казахов традиция: подружатся джигит с джигитом — обмениваются конями, подружатся влиятельный человек с влиятельным человеком — они роднятся, женят детей или близких родственников... Согласно этой традиции, Кайып женил своего сына Батыра на младшей двоюродной сестре Абулхаира.