Кратохвил, или «Красный майор», как его называли друзья, был взят на своей пражской квартире 11 января 1945 года, то есть за день до последнего советского наступления, приведшего Советскую армию в Берлин и Прагу.
Кратохвила держали в гестаповской тюрьме во дворце Печена и в Панкраце, затем перевели в Терезинский концлагерь. Здоровье его уже значительно пошатнулось. В Малой крепости Терезина он захворал плевритом, состояние его стало быстро ухудшаться. Он умер на самом пороге освобождения — по не совсем точным данным, 20 марта 1945 года.
«Дважды за свою жизнь боролся он за освобождение Чехословакии, во время обеих мировых войн, — писала вскоре после освобождения в статье, посвященной памяти Кратохвила, Мария Пуйманова. — И во второй раз — отдал за нее жизнь…»
Ярослав Кратохвил являл собой редкий и удивительно благородный тип борца и был большим чешским писателем.
Всю свою удивительную жизнь во всей ее чистоте и возвышенности он буквально роздал ради общего блага. В статье, написанной Кратохвилом после возвращения из СССР в начало тридцатых годов, имеются слова, в которых отражается такой дар восхищаться, оставаясь при всем том очень скромным человеком, что теперь они особенно потрясают и трогают нас:
«Я люблю людей, способных на самоотвержение, на отказ от своего, личного, людей, которые умеют прямо идти к великой, справедливой и разумной цели. Я преклоняюсь перед людьми смелыми, которые поверх себя, смертных, поверх меня, смертного, поверх нашего смертного поколения видят все бессмертное человечество и которые в отважной борьбе за его справедливость умеют жертвовать большим, чем умел и умею жертвовать я сам» [27].
В бумагах, оставшихся после Кратохвила, нашелся старый пожелтевший военный дневник, где среди записей времен первой мировой войны есть недатированное высказывание; ныне оно звучит отнюдь не как пророчество, но как лаконичный и точный итог всей жизни Кратохвила, прожитой с таким простым и естественным героизмом: «Я горжусь тем, что в великую эпоху был не просто малодушным зрителем, что в одной из величайших глав истории я — действующее лицо» [28].
Иржи Тауфер
Книга первая
Перевод H. Аросевой
Часть первая
1
Война, которая плавит людей и из расплавленных сердец отливает армии, всю зиму лежала, зарывшись, под снегами Польши среди обглоданных костей пожарищ, подобно хищнику в берлоге. Проснулась она только с весной, а весна в тот год поторопилась, быть может затем, чтоб скорее укрыть зеленой жизнью оголенные язвы окопов и могил.
Первое весеннее сражение расцвело в прекрасный вешний день. Точнее говоря, оно уже много дней пробивалось из-под застойного, тяжелого и бескровного страха сотен тысяч. И вот распустилось в одну ночь. Несчитанные дни разливалось оно на восток и на север, скорее — бесформенная лавина, чем планомерное наступление, послушное направляющей воле.
Однажды вечером приостановилось движение лавины. Битва, взорвавшаяся от этого, как взрывается граната, коснувшись неподатливой земли, вгрызлась под корни мирного соснового леса. Громом своим разбила вечер, шедший с миром от ржаных полей, и ночной мрак, которому не дали уснуть, горел до утра, как порох.
К утру жаркий бой на этом участке фронта был решен. Австрийские войска бежали в смятении.
И Иозеф Беранек бежал, потому что бежали все. И у него от длительной усталости, от тревоги и страха сердце ссохлось, превратилось в мумию. Так ссыхались сердца всех героев той незабываемой войны. Но Беранек, в отличие от прочих, даже в минуты величайшей паники не терял из виду своего командира. Он твердо помнил все то, чему его учили. И он шел по пятам за своим взводным, решительно раздвигая дубовый подлесок худыми коленями. Так, напрягая все силы, он, несомненно, и спасся бы, если б не случилось то, чего он не мог ожидать.
Взводный, унтер-офицер Вацлав Бауэр, непосредственный начальник Беранека и образец воинских добродетелей, как раз в тот момент, когда силы их напряглись до предела, вдруг далеко отшвырнул остывшую винтовку и с проклятием повалился на кустики черники. Это было так внезапно, что Беранек споткнулся об него и тоже упал. А кустики черники были обильно обрызганы удивительно нежной утренней росой.
Успокоение, наступившее в этот миг, было могущественным. Мозг, еще клокочущий кипением боя, овеяла свежестью эта внезапная тишина.
И сейчас же, — еще не успела улечься пена взбудораженной крови, — целая груда событий осталась где-то далеко позади.
Беранек сообразил, что идет, потому что впереди него шел унтер-офицер.
Туман, стоявший в мозгу и глазах, мешал видеть человеческие тела, неестественно уткнувшиеся в землю.
У них были без блеска глаза, вперенные прямо в небо, и скалились желтые зубы. Куда-то в туман, в пропасть, открывшуюся позади, уходили, теряясь, медлительные чужие солдаты с длинными штыками — они пугали Беранека нечеловечески яростными воплями и дикими, растрепанными бородами.
Потом был момент, когда из рассветной зари родилось солнце, село на самую верхушку самой высокой сосны, легкое, как пух, зябкое, как голый птенец. И тогда туман испарился из мозга, из глаз Беранека, и образ прекрасного мира выступил необычайно четко.
Луг, еще в тени, был пропитан утром, как губка водой. На зарумянившийся склон холма пахнуло теплом от ржаного поля. И к этому ко всему из каждой щелки земли, будто волшебством воскрешенные, лезут мирные люди… Синеватые, серые потоки их стекают по склонам, по откосам, по проселкам со всех сторон, и лица их на фоне зеленых полей маками рдеют издалека.
У дороги за лугом потоки эти сливаются в толпу. Люди в земле, в пыли, в поту и росе, невыспавшиеся, возбужденные, с горящими лицами, сбиваются в одно большое серое стадо. У этого стада язык не один, зато глаза говорят единой, всем понятной речью. Поверх смятения, поверх страха, еще застрявшего в зрачках у многих, стремительно разгорается пронзительная беспокойная радость от острого ощущения жизни. И лица их — это лица людей, пробужденных от тяжелого сна. То страшное, что так недавно было реальностью, — уже рассеянное сновидение. А реальность — только вот эта земля, которую они чувствуют под ногами.
В кучке чешских солдат это ощущение жизни и земли, порождающей жизнь, проявлялось в неумеренных, преувеличенных знаках радости. Благодарным внешним толчком к радости и не менее благодарной маскировкой настоящих ее причин были новые и новые встречи между людьми, забывшими друг о друге, когда под ногами у них рухнула война.
Из недр этой реальной земли, которая казалась им спасительным берегом, текла в это время по белой дороге колонна войск. По одной стороне дороги, в облаке пыли, позолоченной утренним солнцем, добродушно громыхали колеса беспомощных пушек. По другой стороне, в ритме незнакомой массивной песни, колыхался длинный строй пехоты. Зеленые гимнастерки плотно облегали крепкие тела. Лица лоснились от доброго сна, от сытости и любопытства. Весь могучий поток этих людей искрился неосознанным буйством победителей и радостью оттого, что вот после боя настала минутка безопасности. Одни беззлобно грозили пленным, другие прикидывались свирепыми, а многие кричали им сквозь песню и грохот орудийных лафетов непонятные слова.
Какой-то низкорослый, весь потный, солдатик, отставший от богатырского потока, чуть не в пыли волочивший слишком большую не по росту винтовку, остановился, поравнявшись с Беранеком, повернулся грязным раскрасневшимся лицом к любопытствующим пленным и сделал попытку засмеяться. Но от усталости получилась у него не улыбка, а жалобная гримаса. Еще он хотел молодецки выкрикнуть что-то, но голос ему отказал, и против воли, получился как бы стон:
— Счастливые! Для вас-то война кончилась…