После столь унизительного способа удовлетворять мятежные требования, возбуждение, охватившее пленных, быстро погасло. Бунт сменился покорностью — и когда пленные вернулись в коровник, недовольство их прорывалось уже только в отдельных выкриках.
Бауэр, не участвовавший в бунте, теперь не выдержал. Специально для Гавла он громко и довольно бессвязно принялся ругать «всяких буйных дураков», которые черт знает как ведут себя в первый же день и чье упрямство под стать ослиному!
Многие, не расслышав толком, не поняли, на что направлено возмущение унтер-офицера, и тем смелее стали выкрикивать упреки и едкие насмешки в адрес русских. Это уже до того взорвало Бауэра, что он совершенно вышел из себя и, не обращая внимания на изумленных товарищей, выложил все, что думал.
— Вы подняли скандал по собственной глупости! — кричал он. — Вы подняли скандал потому, что русский не понимает трепотню Гавла! Вы готовы скандалить и безобразничать в поддержку любого горлопана! В одном ряду с немцами! Это — занятие для…
Бауэр осекся — запас его иссяк, не встретив сопротивления.
Беранек, которому тоже — хотя и по другим причинам — тягостен был неожиданный конфликт и беспорядок, с жаркой преданностью глядел на своего взводного. При последних суровых словах Бауэра он перевел сердитый взгляд на Гавла. Тот только посвистывал от обиды, уставившись на оконце под потолком. Потом он повернулся на бок.
— Что же нам, лопнуть было в этом славянском хлеву, что ли? — осклабившись, крикнул он Бауэру.
Никто ему не ответил, и Гавел пустил еще стрелу:
— Мычать, что ли, нам… чтоб этот «брат-славянин» понял?
Стало тихо, и после долгого молчания Бауэр заговорил уже благоразумнее и спокойнее:
— Делать выводы под горячую руку из одного факта, вовсе и не враждебного нам, из недоразумения — всегда несправедливо и опасно. А известно ли вам, что в Австрии в таких случаях, как сегодня, — в пленных попросту стреляют?.. С терпением и спокойствием скорее разберешься в делах, требующих времени для объяснения, чем нагромождая новые недоразумения.
Больше обо всем этом инциденте не было сказано ни слова.
В оконцах под потолком гасло чистое небо. И пленным казалось, словно за этими окошками уходит из виду какой-то берег, а сами они сбились с курса в неизвестных водах. Ими овладевала тревога неопытных мореплавателей на корабле, перед качающимся носом которого сгущается туман и темень. И все же они были рады, что ночь отделила их друг от друга, и каждый мог побыть наедине с своей тоской.
Коровник постепенно наполнился дыханием спящих и едким, липким, душным смрадом.
Ночью расплакалось небо. С утра шел безутешный дождь, вода просачивалась струйками из-под неплотной двери коровника. Караульный, сменивший предыдущего, топал ногами, стряхивал дождевые капли с фуражки и с плеч. Если б не голод, неотвязный, доходивший до боли в желудке — сухой коровник показался бы совсем уютным.
Пленным разрешили свободно выходить по нужде, и караульный только смотрел им вслед, смеясь тому, как они торопливо пробегают туда и назад.
На обед вывели в какой-то неопределенный час дня, однако по всем признакам, довольно ранний. Дождь уже перестал. Пленные стояли под дырявым разрушающимся навесом, где гулял сырой сквозняк. В поле зрения были только деревянные и каменные стены старых строений, пропитавшиеся влагой, низкие, набрякшие водой облака да иззябшая черная земля в лопухах, под которыми расползался сырой сумрак.
Голодные люди дрогли от холода. Но они уже были усмирены и терпеливо переминались, готовые съесть все, что только им дадут. Русские уже настолько притерпелись к ним, что лишь один солдатик, кашляя, торчал в углу по долгу службы.
Едва забрякали ведра возле котла, снова явилась облезлая рыжая собака. Встретили ее радостно. Она была предвестником нетерпеливо ожидаемой еды. Поэтому собаку окликали со всех сторон и на всех языках:
— Барыня! Баринка! Бара! [108]
Сука и сегодня держалась осторожно и несмело. Кашлявший солдат — чтоб поразвлечься и заодно согреться — швырнул в нее звонким буковым поленом, но собака моментально скрылась в лопухах, едва он нагнулся.
Правда, вскоре она снова появилась, и пленные стали теперь к ней еще ласковее — можно сказать, демонстративно. Гавел, не забывший вчерашнее свое унижение, собственным телом прикрыл Барыню от возможных нападений караульного и даже нарочно, у него на глазах, протянул ей кусок черного хлеба, только что розданного пленным.
— Бара! Баринка! Барка!
При виде хлеба у собаки вспыхнули от алчности глаза. Она уже не убегала от пленных, как вчера. И с каждым осторожным шажком, приближавшим ее к ним, алчность в ее глазах сменялась покорной мольбой. Правда, она еще отскакивала от всякого сильно брошенного куска, и уносила подачки, как добычу, в лопухи, чтоб там с жадностью проглотить ее.
В конце концов немцу Гофбауэру удалось погладить суку по облезлой спине; это вызвало откровенную ревность Гавла. Стараясь завоевать сердце собаки, он отлил из своей порции немного похлебки в ржавую банку, валявшуюся под ногами. Собака задрожала всем телом, когда он прикоснулся к ней, и поджала хвост.
— Барушка, ну, ну, Баринка, — успокоительно бормотал Гавел.
20
Прапорщик Шеметун воспользовался поездкой в город по делам службы для своих личных дел и вернулся на Обуховский хутор лишь на другой день. Зато он заехал по дороге в Александровское и захватил с собой в качестве переводчика управляющего Юлиана Антоновича. По приезде в Обухове оба первым долгом отправились к пленным офицерам.
Хороший немецкий язык Юлиана Антоновича пробил первую брешь в стене отчуждения, которая облегла офицеров. Они сразу воспряли духом — и немедленно заявили множество просьб. Им хотелось бы свободно выходить из дому (убегать они, разумеется, и не думают), им нужен денщик, нужен самовар, и хорошо бы им получить в свое распоряжение кухню, которая была в их домике. Юлиан Антонович обещал привезти им собственный самовар.
Шеметун, чувствовавший себя скованным среди людей, которых он не мог понимать, только утвердительно кивал, багровея и хмурясь, на все просьбы, передаваемые Юлианом Антоновичем. Зато он успел-таки заметить некоторые особенности, которые с первых же дней отличали пленных офицеров в новой для них среде. Уходя, он с серьезным и церемонным видом принял поклон обер-лейтенанта Грдлички и всех других пленных, теснившихся за ним. Шеметун рад был снова очутиться на вольном воздухе; он повел Юлиана Антоновича к коровнику, где размещались пленные солдаты.
Здесь он чувствовал себя свободнее.
— Ох! — воскликнул он, когда дверь открылась, и в нос ему шибануло спертым воздухом, густым, как сироп. Потом он засмеялся и сказал:
— Ох, не наш дух, не православный!
Из темноты, поначалу ослепившей обоих, смотрели на них блестящие глаза. Пленные, уже предупрежденные об их посещении, сидели на нарах и стояли в проходах.
Первым делом Шеметун громовым голосом распорядился открыть двери настежь и, только выждав некоторое время, вошел внутрь. В сопровождении Юлиана Антоновича он произвел смотр пленным весьма достойно; его широкие плечи вполне могли бы принадлежать хотя бы и генералу. Он прошел вдоль нар, провожаемый множеством любопытствующих взоров.
Пленные, внимательно следившие за ним, стояли беспорядочно, молчаливой толпой. И лишь когда Шеметун о Юлианом Антоновичем возвращались к выходу, хмурое молчание внезапно нарушил выкрик:
— Смир-но!
Шеметун и Юлиан Антонович, не ожидавшие ничего подобного, вздрогнули. Они теперь только заметили, что пленные в этой части коровника не торчат как попало, а выстроились ровной шеренгой, и по команде «смирно» все энергично вскинули подбородки.
— Вот черти, испугали! — весело сплюнул Шеметун. — Что это?
— Was ist das? — приветливым тоном перевел Юлиан Антонович.
108
Здесь обыгрывается созвучно слова «барыня» с чешским именем Барбора — Бара, Барушка, Баринка и т. д.