Прапорщик Бек, усмехнувшись, скомандовал:
— Шагом марш!
Четырнадцать рук равнодушно набросились к козырькам, и офицеры капитанской группы ответили им возмущенными, недоуменными и горькими взглядами.
18
В конце концов люди — не более чем листья, слетевшие в водоворот над плотиной. Война их кружит и перемешивает, соединяет, разводит в стороны и проглатывает, в одно мгновение превращая самые живые формы в призрак. Единственная оставшаяся неизменной формой была толпа, живая и бессмертная.
Когда, среди всеобщей суматохи, уже далеко за полдень, пленных из взвода Бауэра выстраивали на пыльной дороге в колонну по четыре, люди уже забыли обо всем, что выходило за пределы соседнего ряда. Не дожидаясь приказа Бауэра, Иозеф Беранек с двумя мешками за спиной — своим и унтер-офицера — стал впереди отряда. И, двинувшись в поход, он весело махнул рукой всем тем, с кем водоворот войны соединил его на несколько разбитых дней и от кого уносил теперь по своему закону.
Колонна пленных под конвоем двух русских солдат-ополченцев свернула с узкого проселка на широкую, поросшую травой, аллею, и груди их, измученные теснотой и жесткостью запыленных товарных вагонов, затопило до отказа ощущение свободы и покоя. Легкие полосы полей, скромные рощицы, трава, бегущая за всеми ветерками, — вся земля переполнена была этим покоем и свободой.
Дорога шла широкая, с колеями в траве, вдоль нее тянулись березы и рябины, и вела она к какой-то дальней деревеньке, притулившейся к зеленоглавой церковки. Березы и рябины с задумчивой меланхолией глядели на солнце, тихо клонившееся к закату.
Пленные, захваченные новизной обстановки, картинами покоя и свободы, не заметили даже, как их догнала и стала перегонять вереница телег. Они очнулись только от окриков:
— Дайте дорогу! Platz! Дорогу!
Стали расступаться, оглядываясь на телеги, спотыкались на заросших колеях.
На первой же телеге Беранек узнал доктора Мельча.
— Наши господа, — сказал он и весь расцвел, даже ростом стал как бы выше, от радости сам закричал: «Дорогу, дорогу!», что было совершенно излишне.
С бурным усердием козырял он по очереди каждой телеге.
Скоро телеги скрылись из виду. Свечерело, и пленными овладело такое чувство, словно были они совсем одни в этом раздольном крае. Меж тем тяжелая туча всползла над далеким горизонтом, поглотив вечернюю зарю. Все вокруг потемнело, нахмурилось, Откуда-то сорвался ветер, разнес по ржаным полям первую тревогу. С дороги поднялась пыль и полетела над хлебами к растревоженным рощам.
Пленные прибавили шагу. К первым деревенским избам они подоспели уже при блеске молний. Под вихрем избы, казалось, еще теснее прижались к земле, испуганные сухими молниями и громом. И вдруг из грозной черной бездны хлынул ливень, разметав пленных, как осенние листья. Избы, всполошенные их торопливым бегством, зашевелились, залаяли, расшумелись голосами.
В одну минуту промокшие тела забили все ближайшие сараи и овины, где пахло сеном и сухостью. Более смелые забрались даже в скудно освещенные избы, чьи стены были сложены из гладких коричневых бревен.
Бауэр, которого Беранек потерял из виду в первые же минуты переполоха, вошел в избу вместе с русским солдатом: хозяин радушно позвал их в дом. В избе со всех сторон на них смотрели сверкающие любопытством глаза; в тусклом свете лампы Бауэр различил два темнобородых лица да несколько немых лиц женщин и детей. Его усадили за стол. Женщина, вынырнувшая из темного угла, положила перед Бауэром большой каравай хлеба. Хозяин безостановочно говорил что-то. Бауэр делал вид, будто все понимает, и сначала только с улыбкой кивал, потом набрался смелости, и когда женщина поставила на стол самовар, он, показывая на него, проговорил:
— Знаю, самовар, харашо!
— Хорошо? — засмеялся хозяин, блеснув белыми зубами.
Бауэр с глубокой серьезностью ел хлеб с маслом и яйца, сваренные в самоваре, запивая горячим чаем, который подали обоим гостям в стаканах.
По примеру солдата он налил в чай сливок и, подражая ему, сказал с улыбкой:
— Спасибо.
Временами ему удавалось уловить в разговоре какие-то туманные очертания смысла, чему особенно радовался, совсем по-детски, хозяин. В приливе доброго восторга он засыпал Бауэра вопросами. Сверкая белозубой улыбкой, он показывал предметы и просил Бауэра называть их:
— Chleb, — совсем по-русски назвал Бауэр хлеб.
— А это?
— Stůll [103]
— Не, не! — закричал хозяин и подтащил стул: — Вот, вот он, стул-то!
И, постучав кулаком в стол, объяснил:
— Стол, стол.
Показав на лампу, воскликнул:
— А это лампа, лампа…
Тут даже солдат развеселился и, хлопнув себя по коленям, крикнул, показывая на осмелевших женщин:
— А вот это — девки и бабы!
Две девки с визгом выбежали в сени. Тогда Бауэр показал на себя:
— A já učitel! Učím! Škola! [104]
— Ага, ага, — восторженно, открыв рот, кивал хозяин.
Бауэру захотелось узнать название деревни. Составляя свой вопрос, он до того запутался в русских и чешских словах, что его никак не понимали.
— А ну-ну… — растерянно подбадривал его хозяин.
Вдруг девушка, стоявшая у притолоки, сообразила.
— Любяновка! — вырвалось у ней, и она тут же вся залилась краской и спряталась.
— Любяновка, Любяновка! — закричали теперь все наперебой, дивясь, как пленный записывает по-русски название их деревни.
— A Volha, — спросил Бауэр, записав, — daleko?
— Волга-то? — закричали с новой беспричинной радостью. — Недалеко! До села Крюковского… пятнадцать верст, да от Крюковского без малого пятьдесят.
Беранек, Гавел и другие подошли к окнам — смотреть на своего унтер-офицера. Гавел не выдержал и смело вошел в избу со словами:
— Dobrý večer.
— Добрый вечер, — хором ответили ему на приветствие.
— Пан взводный, мы просим продать хлеба для нас, чехов, — сказал с порога Гавел.
Русский солдат хотел было выгнать его, но хозяин радостно воздел руки:
— Хлеба, хлеба просит, поняли? Хлеба! Оголодали, ясно дело. Людям есть охота…
Он дал Гавлу целый каравай, а потом следом за Гавлом прибежала в сарай босоногая девчонка, принесла большой кувшин молока.
Молоко бело светилось в темноте сарая, и Гавел, возбужденный успехом, сказал девочке:
— Привет… и большое спасибо. Славянское!
Он взял кувшин и гордо провозгласил:
— Это братьям-чехам. От братьев-русских.
Он стал делить еду, в темноте спрашивал фамилию, прежде чем выдать по куску хлеба или налить молока.
— Как же не дать чехам! — самодовольно отвечал он на лесть оделяемых. — Зря, что ли, мы братья? Эй, Овца! Как выйду на свободу — поселюсь в этой деревне. Мы тут с Овцой и невест подыщем. По-братски — русских!
Впервые после долгого времени спали с непривычным удобством, на мягком и теплом сене.
Утром Гавел опять принес хлеба своим соотечественникам (причем самого его угостили стаканом чая), и от всего этого в нем снова проснулась дерзость и воинственность. Когда пленных вывели за околицу, чтоб построить и пересчитать их, Гавел принялся дразнить немцев. Он с ревностью шарил у них по карманам в поисках хлеба, крича:
— Вон как! Швабы-то горазды на славянский хлебушко! А может, они его величеству такое слово дали — не добьет он Россию пушками, так они ее дотла объедят…
Из мокрых изб, на скользкую, в лужах, дорогу, на траву, от которой поднимался утренний теплый пар, вышли бородатые мужики, румяные бабы, подростки. Босоногие детишки, осмелев, подобрались к самой колонне пленных. Разинув рты, слушали они, как командовал по-немецки Бауэр. Во всех окошках торчали любопытные. Гавел, стоявший в первом ряду и четко, по команде, двинувшийся вперед, махал рукой, прощаясь со всеми этими людьми. Из озорства, для увеселения товарищей, он кричал на обе стороны: