— Какой простор, — сказала Фима, — и какое упрямое течение. Оно завораживает и куда-то зовет. Поэтому ты, наверно, и бродишь столько лет без приюта и без своего гнезда.

— У меня здесь есть заветное место, — отвечал капитан. — Когда я очень скучал о тебе и Володе, я поднимался туда и глядел на Амур. И понемногу успокаивался. Это на утесе — рядом. Мы потом сходим туда втроем, увидишь, какой там открывается простор… Но, как ты решилась, моя умница, на эту поездку?

— В Иркутске нет утеса, на который я могла бы подниматься. Не выдержала. Собралась враз, и вот мы у тебя.

— Я хотел вызвать вас будущей весной, когда здесь будут какие-то удобства. Сейчас придется трудно… Но я так благодарен тебе, — Яков Васильевич обнял жену, — я так благодарен тебе за твою жертву.

— Какая жертва! Я не на каторгу, а к тебе приехала! — воскликнула Фима.

Она повернула к нему заалевшее вдруг лицо, увидела совсем рядом его глаза и замолчала под его взглядом. А капитан рассматривал ее так пристально, будто никогда не видел женского лица. И ему казалось сейчас, что природе никогда не создать ничего совершеннее, чем женщина, чем милое, заставляющее сжиматься от нежности сердце, женское лицо. И он только сейчас понял, как истосковался по глазам Фимы, доверчивым, восторженным и испуганным, по ее голосу, который вдруг смолк, по мягким нежным чертам ее лица, по ней — своей жене. Фима приникла к нему.

— Как хорошо, что ты приехала, — почему-то шепотом сказал он.

— Ты меня не отпускай, — тоже шепотом произнесла она. — Нет, не так… Ты меня больше не оставляй, а бери с собой во все свои походы.

По палубе у каюты прошелся часовой. Он остановился, видно, укрывшись от речного ветерка за стеной, и начал кресалом высекать искру. Фима шевельнулась, освободилась от руки капитана, виновато улыбнулась и произнесла:

— Пойдем. Покажи мне свою Хабаровку.

Солдаты, когда к ним подходил капитан с женой, еще прилежнее налегали на работу. Все уже знали, что у командира гости. Но гости: жена, сын — все это могло быть только в далекой от их существования жизни. Такой далекой, что, даже уважая своего батальонного командира, солдаты не столько радовались за него, как порадовались бы, например, за соседа, а просто им было любопытно: какая у капитана жена, какой сын и как их командир разговаривает с женой. Они, кто украдкой, а кто с откровенным любопытством разглядывали жену капитана, ее платье-амазонку, недавно дошедшую до Иркутска, с длинной суконной юбкой, из-под которой выглядывали носки шнурованных ботинок, узкой кофтой и широкими, колоколом у плеча и узкими у ладони, рукавами.

Замечая эти взгляды, Афимья Константиновна поняла, что приезд ее в этот военный пост растревожит, может быть и неосознанной болью, души этих подчиненных ее мужу людей, лишенных многих радостей и удобств, доступных ей, лишенных женского участия и женской заботы.

Еще в институте госпожи Липранди приезжие с Нижнего Амура офицеры с восхищением рассказывали о Екатерине Ивановне Невельской. Для иркутского света она по-прежнему оставалась Катенькой Ельчаниновой, и все в городе поражались ее неожиданно проявившемуся мужеству. На самом краю света она испытывала целых пять лет и голод, и холод, перенесла сама цингу и болезнь детей, а вместе с тем служила душой общества в Петровском и Николаевске. Опекала таких вот солдат, находила время, чтобы лечить гиляков и обучать домашним премудростям их женщин. И сейчас, шагая со своим Яковом мимо занятых работой линейцев, Афимья Константиновна думала, что не одно только желание быть рядом с мужем, облегчать и скрашивать его лагерную жизнь, двигало ею, когда она решилась на поездку сюда, но и желание хоть немного походить на Катю Невельскую, на других молодых жен, отправившихся сюда на Амур, и хоть самую малость на Александру Муравьеву, о которой рассказывали легенды, на Елизавету Нарышкину и жен других сосланных по делу 1825 года в забайкальские остроги.

Володю Яков Васильевич и Фима увидели сидящим верхом на лошади, рядом шагал Кузьма. Мальчик хорошо держался в седле.

— Папа! — крикнул он еще издали.

— В лес ездили, — поздоровавшись, доложил солдат. — Значит, с гостями вас, ваше высокоблагородие. А вас с прибытием, — он степенно поклонился Афимье Константиновне.

— Да, Сидоров, у меня неожиданная радость, — ответил капитан. — А ты, Володя, вижу, подружился с Кузьмой?

— Да, папа. Мы были на огороде и ездили в лес. А сейчас пойдем на утес, смотреть гольдскую кумирню. А потом сходим к орлиному гнезду.

— Давай, Володя, так. К гнезду — завтра, а на утес, пожалуй, сходите. И мы туда придем, как только осмотрим наш проспект.

Капитан Дьяченко и его жена, сопровождаемые неумолчным стуком топоров и кувалд, шарканьем пил, командами унтеров, пошли по щепе и опилкам вдоль первой улицы Хабаровки. Шли мимо длинных стен рубленных из круглого леса казарм, мимо палаток.

— А вот это будет наш дом, — показал Яков Васильевич на незавершенный сруб. Сейчас возле него уже отдавал какие-то распоряжения поручик Коровин.

— Там цейхгауз, а это продовольственный магазин. Вот и вся Хабаровка. Да, еще лавка купца за средней горой…

В это время у сруба будущего командирского дома кто-то закричал. Капитан и его жена обернулись и увидели, что солдаты, работавшие там, сгрудились вокруг сидевшего на земле линейца.

— Что еще там случилось, — недовольно сказал капитан и быстрым шагом направился к дому.

Афимья Константиновна поспешила за ним.

— Ногу поранил, — объяснил Коровин.

Топор солдата разрубил сапог, который сейчас стягивали двое других плотников, и из-под него текла кровь.

Солдат виновато улыбался.

Увидев кровь, Афимья Константиновна почувствовала себя дурно, она ухватилась за руку капитана и прошептала:

— Там у меня в саквояже есть бинты, надо пойти взять.

— Да тебе плохо, — встревожился Яков Васильевич. — Совсем побледнела. Пойдем отсюда, здесь сами перевяжут.

— Да, да, пойдем за бинтом.

— Какой бинт! Пустяки, — возразил Коровин.

Он склонился над солдатом, оторвал у него от подола нижней рубахи длинный лоскут и быстро перетянул рану.

— Да вы сядьте, ваше благородие, — подкатил чурку к ногам жены капитана унтер-офицер Ряба-Кобыла.

— А и правда, сядь, неженка, — сказал капитан. — Привыкай.

— Простите, ваше благородие, — сказал, обращаясь к Фиме, перевязанный солдат, — испугал я вас.

— У нашего брата быстро все заживает, — добавил другой солдат. — Зарастет как на козе.

— Посидит малость и работать будет, — подтвердил Ряба-Кобыла.

— А бинты я приготовлю, — оправдываясь за свою минутную слабость, сказала Фима. — Буду держать их под рукой.

Ей было неудобно перед собой, перед своими сокровенными мыслями, что она растерялась при первой небольшой беде и чуть сама не потеряла сознание, глядя на кровь, вместо того чтобы оказать помощь солдату, как это, наверно, сделала бы Катя Невельская.

— Мне уже совсем хорошо, — сказала она Якову Васильевичу, почувствовав на самом деле, что слабость прошла. — Пойдем еще походим.

Побывали они в этот день и на утесе, и в летнем гольдском стойбище, вызвав там отчаянный собачий лай и великое удивление. Русских солдат и офицеров гольды видели часто, а вот женщина и мальчик стояли перед ними впервые. Мужчины стойбища и их жены рассматривали Афимью Константиновну и Володю, удивлялись, что-то быстро говорили друг другу, качали головами.

«Ну вот, капитан, — думал Яков Васильевич ночью, уложив своих уставших гостей спать, — теперь и семья с тобой. И строишь ты здесь новое поселение, где будет, наверно, надолго твой дом». Он набил трубку и вышел на палубу, думая, что Фима уснула. Лагерь уже спал. Плескалась, огибая борт его баржи, вода, и никаких других звуков не доносила больше тихая, спокойная ночь. В черной речной глади отражалось безлунное звездное небо. И сейчас нельзя было даже угадать, где кончается амурский разлив и начинается противоположный берег. Все пространство перед капитаном было усыпано мерцающими звездами.