— Жалко мужика, добрый работник был… А как Власьевна живет?

Савватька захихикал.

— Все помнишь свою сударку? Чего ей, старой колотовке, делается — ягоды сушит да грибы солит. Работницу держит, немую. И фатеру сдает. Одним словом, промышляет. Ты как ныне белковал?

— Какая летом охота? Летом я от реки не отхожу, за рыбкой охочусь. Ныне два горностая да огневка в капкан попались. Вот и вся добыча.

— И то добро. А это что за молодец?

— Свойственник дальний, из Усолья.

Савватька лукаво прищурил глаз.

— Лётный, стало быть?

— Лётный.

— Никита Пологрудой давно не бывал?

— Давненько.

Пока беседовали, уха сварилась. Савватька жадно принялся за еду. Наелся и начал хвастать.

— Мне в невод нынче осетер попал. Мужики его впятером вытаскивали.

Дедушка Мирон только посмеивался в бороду.

— А на Черном озере поймали чудо: до пояса девка, а с пояса рыба.

— Ну, уж это враки, — не выдержал Андрей.

— Много ты знаешь, ячменна кладь, — осердился Савватька. — Поживи-ка с мое. Я своими глазами такое-то чудо видал. Прошлой зимой как-то шел от кума с крестин вдоль пруда и вижу: девка сидит и волосы чешет, сама белая, а волосы синие. И таково борзо чешет, только гребень мелькает. Тут я перекрестился, воскресную молитву сотворил. Девка как нырнет в полынью — и как не бывало…

— А сколько вы с кумом хмельного тогда выпили? — спросил дедушка Мирон.

Савватька заплевался, заругался, стал божиться, что он сроду никогда не врал, но дедушка Мирон только рукой махнул.

— Проспись, милой.

Савватька забрал свой пониток, улегся на медвежью шкуру и вскоре уснул, как убитый.

— Добрый мужик, — сказал о нем дед, — только с зайцем в голове.

Стояла глубокая ночь. Холодные осенние звезды играли в вебе. Андрею не хотелось спать: чýдное лицо атаманши выступало из мрака. «Матреша, — шептал он, — Матреша! Где ты, желанная?»

Утром выпал первый иней. Трава казалась серебряной. Опаленные первым заморозком, побагровели листья рябины, в золото оделись березы, а осины, лесные щеголихи, пылали то багряным, то оранжевым, то желтым. Пойма Камы тонула в серой полумгле. Слышно было, как сердито бьют о берег тяжелые волны.

Андрей молча тосковал.

Савватька подошел к нему.

— Слышь, малый… Чего ты живешь у старого хрыча? Айда к нам на завод. Там веселее.

— Ты дедушку Мирона не трожь… Не позволю.

— Чего ершишься? Правду говорю. На заводе и работу настоящую найдешь и невесту я тебе сосватаю такую, что, ячменна кладь, сырьем проглотишь.

— Отвяжись…

На прощанье Савватька все-таки выпросил у деда три шкурки: лису и горностаев. Когда он уехал, Андрей сказал с досадой:

— Плохой человек. Говорил: ничего не надо, а шкурки увез все-таки.

Дедушка Мирон нахмурился.

— Больно ты судить-то скор. Во всех нас худое с добрым переболтано. Кабы не Савватька, не жить бы мне на этом угоре, да и вовсе бы на белом свете не жить. Этот мужик скольких спас… Вот-те и плохой.

«Кто же сам ты такой?» — хотел спросить Андрей и не решился.

Снова потянулись дни однообразной вереницей. Тщетно старался Андрей заполнить их каким-то подобием труда. Он бродил по лесу, слушая задумчивый шорох деревьев. На мерзлую землю падали мертвые шишки, под ногами шелестела побеленная инеем опаль. А вверху в светло-голубой полынье неба стояло невеселое осеннее солнце, и косяки перелетной птицы с жалобными кликами летели на юг.

После нескольких крепких заморозков выпал пушистый легкий снежок, и сразу все волшебно изменилось. Земля и деревья празднично засияли в ослепительно-белых покровах. Кама чернела в белых заберегах, по ней плыла шуга.

В один из первых зимних дней в лесу послышался собачий лай.

Дедушка Мирон встрепенулся.

— Никита, никак, идет. Пойду встречать. Друг ведь старинный.

И он, как молодой, выскочил из землянки.

Андрей тоже вышел и увидел, что дедушка Мирон обнимает своего друга. Это оказался огромный мужик с окладистой полуседой бородой. Овчинный полушубок на нем был распахнут и открывал могучую волосатую грудь, на голове у великана красовалась рысья шапка, за плечом висело кремневое ружье, а через плечо походная холщовая сума. Это и был знаменитый по Прикамью охотник Никита Пологрудый. Свое прозвище он получил от того, что зимой и летом ходил нараспашку с открытой грудью.

— Здорово живете, — молвил он басовито.

— Проходи, проходи в хоромину, — приглашал дедушка Мирон, искренне радовавшийся гостю. — Садись, разболокайся. Как живешь-можешь?

— Живем в лесу, молимся колесу. А бегаем еще, благодаря бога, ногу за ногу не задеваем.

Бережно повесил ружье на гвоздь, снял полушубок и сел в одной рубахе на чурбак, поближе к печке.

— За Камень пробираюсь, — сказал он.

— Эх ты, неспокойная душа. Весь век бродишь.

Андрей с любопытством рассматривал Никиту. Великана можно было поначалу испугаться: дремучая бородища, густые брови и шапка черных с проседью волос, но ясные детские глаза точно изнутри освещали это страшное, все в шрамах лицо.

— На родину ходил, на Пильву. По Вишере плавал. Возле Полюдова камня медведь маленько помял, недели две отлеживался в Романихе.

— Каков он, Полюд-то? — спросил Андрей. — Большая гора?

— Гора, прямо сказать, красавица, а в горе богатырь сидит. Сторожит богатства неисчислимые, злато и серебро. Кто найдет тайный ход да доберется до самого нутра горы, тому Полюд дает взять с собой пригоршню золота да пригоршню серебра, а коли ты еще в карманы покладешь, не обессудь — в той горе навеки останешься.

— Справедливый он, богатырь Полюд. Что ж ты, милой, не пытался в гору-то слазить?

Никита улыбнулся.

— Мне, Захарыч, сам знаешь, богатство ни к чему. Я своим житьем доволен.

— То-то весь век в ремках и ходишь, а твоими трудами Алин в Чердыни дом сгрохал.

— Алин — мужик умный.

— То-то и есть, что умный, да говорится: не верь уму, верь совести. А у купца вместо совести — кошелек с деньгой. Эх ты, простота! Шестьдесят тебе лет, Никита, и все ты дитё.

— Ладно, Захарыч, не ругайся. От себя не уйдешь: каким в колыбельку, таким и в могилку.

Андрею понравился охотник: чуялась в нем большая и добрая сила.

Уже ночь наступила, зажгли лучину, старики сидели за столом. Андрей лег на лавку и сквозь дрему слушал их беседу, и то, что он услышал, заставило его насторожиться.

— С Матреной виделся.

— Ну? Где?

— Далеко, возле Тулпана.

— Эк, ее куда занесло.

— Да, там ей добро жить. По лесам зверя, дичи набила. Рыбы в Колве, слава богу, хватает. Думает зазимовать в тех краях.

— Вот бедовая девка!

— Бросить бы ей надо это дело.

— Не бросит. Не таковская. Это мы с тобой бросили, да и то поневоле. Ты-то раньше отбился, а я с Безручком до последу был.

— И то диво, что уцелел. За твою голову, есаул, большие деньги сулили.

— Да, кабы о ту пору Савватька с лодкой не подоспел, поминал бы ты меня, Никита, за упокой.

— Гляди-ко, ведь сколько лет прошло, и теперь уж никто не помнит, как ты с Афоней на демидовских заводах суд и расправу чинил.

Дедушка Мирон глубоко вздохнул и опустил голову.

— Годы, они, брат Никита, все заровняют. А доброе дело народ завсегда помнить будет. Это ты не говори, что забыли. Помнят. У народа память железная.

«Вон оно что, — подумал Андрей, — крестный-то с крестницей, оказывается, ближняя родня. Ай да дедушка Мирон!» И от того, что узнал дедову тайну, еще больше полюбил этого человека.

Никита погостил у своего друга дня три и ушел за Камень.

Реки застыли, в лесу лежали сугробы, снег опушил деревья и кусты. По ночам выли волки. Андрей тосковал по работе, по людям.

Однажды приехал на санях Савватька. Он привез деду муки. На этот раз Андрей сам заговорил с ним о заводе.

— Только как на работу меня примут? Ведь я беглый.

— Работных людей не хватает. Только-только поставлен завод. Примут. Поедем. У меня и жить будешь.