Изменить стиль страницы

Разговор происходил за едой — ели жареное мясо с картошкой. Иван Дмитриевич приехал в Лугу со всем обозом, на розвальнях были и мешки с мукой, и мороженое коровье мясо — продукты добротные, но изрядно надоевшие тем, кто в двухлетних скитаниях по лесам не пробовал ни сахару, ни сливочного масла, ни всего того, чем питаются люди в армии и городах, и кто, доводилось, часто и подолгу сиживал даже без соли. Разговор был приятельским, но упрямым.

— Слушай, Иван Дмитриевич, но ты пойми: в целом доме всего две девушки! Неужели их нельзя перевести в другой дом? И вообще, что это за рассуждение: офицерам в жилье отказывать, а двум девушкам предоставлять отдельный дом?

— Видишь ли, — спокойно отвечает Иван Дмитриевич. — Во-первых, их не две, а шестеро. Четыре на два-три дня разъехались по району в командировки и вернутся сюда. Во-вторых, они не просто девушки, а такие же, как и ты, офицеры. Формы они не носят, верно, но каждая из них была у меня командиром подразделения. Воевала. Убивала фашистов — сама, своими руками.

— Сейчас-то они уже не воюют?

— А сейчас третий день они — ответственные работники. Одна — секретарь Лужского райкома комсомола, другая — завучетом райкома партии, третья…

— Ну и подумаешь!.. Потесниться не могут?..

— Видишь ли… Когда мы голодали и мерзли в лесных болотах, когда немцы лупили по нас минометами со всех сторон, а мы тайными тропинками проходили по восемьдесят километров зараз, я своим говорил: «Ничего, друзья, придет время, выгоним фашистскую сволочь с наших земель, освободим Лугу, вернусь я тогда на прежнюю работу мою, поставят меня опять секретарем Лужского райкома партии… Всем, кто хорошо воюет сейчас, — человеческие условия жизни создам, у каждого своя комната будет»… Смеялись тогда мои девушки: «И занавесочки, Иван Дмитриевич, на окна повесим тогда? И на мягких матрацах спать будем? И вместо ручных гранат подушки под головою будут?» — «Обязательно, — отвечал я. — Все будет!» Не верилось тогда никому, что доживем мы до этого времени, смерть с нами под локоток ходила. А вот дожили, дождались. Да и не дождались, а своими руками взяли… И, как обещал, всех своих верных людей я разместил теперь хорошо. Заслужили они отдых и крышу над головой… Приказать им освободить дом для вас — не могу. Совесть не позволяет…

Но майор железнодорожных войск не сдавался:

— А позволяет тебе совесть отказывать нам, кадровым офицерам? Что ж, по-твоему, не воевали, что ли?

— Нет, брат, я понимаю. Воевали и вы, воюете и сейчас, восстановите путь — дальше пойдете. И жить вам с удобством нужно. Но только не за счет уплотнения моих людей. Пожалуйста — вон там, на другой окраине, пустые стоят дома. Занимайте!..

— Опять свое!.. Да не хотим разделяться мы: три дома здесь у нас заняты, а остальные в другой стороне, у черта на рогах занимай!.. Вот принципиально я не согласен… Потому — ты из упрямства уперся!..

— Да… Совесть не позволяет…

Спор был бесконечен. Майор и пришедшие с ним офицеры кипятились, доказывали, приводили множество доводов. Иван Дмитриевич оставался тихим, но непреклонным, в глазах его поигрывал веселый, привлекательный блеск. Спор был прерван вошедшим в комнату здоровым парнем с красной ленточкой поперек шапки-ушанки:

— Понимаешь, Иван Дмитриевич, оказия! Пошел я в военторг за чернилами для райкома… Рубль двадцать копеек стоят! Хватился, а у меня ни копейки. И у товарищей ни у кого нет. Забыли мы, как с деньгами дела имели… Нет ли у тебя, а?

Иван Дмитриевич полез в бумажник. В нем нашлись немецкие деньги, в нем было несколько комсомольских и партийных билетов, простреленных пулями, залитых кровью… Иван Дмитриевич бережно выложил эти билеты на стол, проговорил задумчиво:

— Вот этот… Хороший был парень… Не дожил… Вместе с немецким паровозом взлетел на воздух, шнура у нас длинного тогда не было… А это вот… Анечка… Из жуткой трясины мы, двенадцать человек, выходили, Анечку несли раненую. Со всех четырех сторон пули свистали. Решила она, что задерживает нас, что из-за нее все мы не выйдем, сама застрелилась. Ах, Аня, Аня, не успели мы уберечь тебя!..

Офицеры железнодорожных войск молча вглядывались в окровавленные документы. Иван Дмитриевич очень тихо сказал:

— Памятник мы в Луге поставим…

И встрепенулся:

— А денег у меня нет… Сто двадцать тысяч было у нас. Трофейных, что мы поотбирали у перебитых немцев, которые, когда живы были, грабили население. Ну, да эти деньги мы отослали самолетом в Ленинград, сдали в фонд обороны. Надо было бы мне из тех денег оставить моих тридцать тысяч!

— Каких это твоих? Зарплаты, что ли?

Иван Дмитриевич рассмеялся:

— Это ты, майор, получал зарплату, а мы… Ну, впрочем, считай как хочешь! В уплату за мою голову эти тридцать тысяч предназначались. Прихожу я в деревню Далеково, есть такая деревня, а там немецкое объявление с моей фотокарточкой: за живого тридцать тысяч рублей, четыре га лучшей земли, две коровы, табак, вино, а за мертвого — половину этого. Прочитал я, вошел в избу к одному знакомому овощеводу, говорю ему: «Ну, капитал нажить хочешь?» Два дня укрывал он меня, в той самой избе, на которой объявление висело… В общем, слушай, майор, дай-ка мне рубль двадцать копеек…

И все офицеры железнодорожных войск мигом полезли в карманы. На столе разом вырос ворох червонцев.

— Да, в общем жизнь у вас была интересная! — добавил майор. — А скажи, Иван Дмитриевич, в сорок первом ты ведь последним ушел из Луги?

— Ага… Двадцать четвертого августа, когда немцы входили. Красная Армия вправо отошла, а я влево, в лес. С тех пор и гуляю. А держали мы Лугу тогда начиная с двенадцатого июля, успели эвакуировать все, даже во всем районе ни одного трактора не оставили. У меня на противотанковых рвах работало пятьдесят тысяч человек, да еще из Ленинграда пришли пятьдесят тысяч. Выстроили четыре линии оборонительных сооружений… Да… Если б не оборона Луги тогда, что дала Ленинграду время укрепить свои ближние подступы, — труднее пришлось бы ленинградцам!.. Ну а в самой Луге немцам, кроме нескольких десятков тонн отрубей, да соли, да детских игрушек в двух магазинах, ничего тогда не досталось. Заводы наши уже в тот же год на Урале работали полным ходом… Ира, Ира! А ты что босиком разгуливаешь? — вдруг обернулся Иван Дмитриевич к вошедшей с кувшином молока девушке. — Опять захромать хочешь?

Широколицая, веселая девушка смутилась:

— Иван Дмитриевич… Да сапоги ж у меня разносились, поберечь надо, ведь еще в Ленинград пойдем!.. Ничего, нога не болит!

— А что у тебя с ногой? — спросил майор, подставляя Ире стакан.

— Было девять, — ответил за девушку Иван Дмитриевич, — осталось шесть осколков у нее в правой ноге. Гранатой была она ранена… Пей, майор, в Ленинграде молока вы, наверное, немного видели?

Майор молча осушил стакан и, медленно вертя его в пальцах, глядел очень внимательно в грани стекла… Когда Ира вышла из комнаты, майор свернул цигарку и раздельно проговорил:

— А знаешь, Иван Дмитриевич?.. Ладно… Мы себе другие помещения найдем… Пусть твои девушки живут просторно… Пусть каждой будет хоть целый дом!..

Последние походы

26 февраля. Заречье

Я сразу почувствовал особенную искренность и простоту во взаимоотношениях партизан, чистых душою, гордых своими делами людей, сдружившихся за долгие два с половиной года тяжелейшей жизни в лесных походах. Все эти люди сейчас стараются привыкнуть к удивительной для них обстановке покоя и безопасности, но отдыхать им некогда. У всех много непривычной для них работы, новых сложных дел, которыми они связаны теперь и с воинами Красной Армии, и с теми местными жителями, из которых одни, живя в Луге при немцах, ненавидели оккупантов, а другие, продавая свой народ, с ними сотрудничали… Со всеми такими «прихлебателями», кроме явных предателей, партизанам придется ныне «сработаться», восстанавливая городскую жизнь, да и самый город.

Партизаны в необычной для них обстановке — в теплых квартирах, в сытости — явно скучают. Не представляют себе новой, мирной жизни и томятся: