Изменить стиль страницы

По радио салют не передавали. Я повернулся на бок и под звуки разрывов немецких снарядов мгновенно заснул.

Более пяти тысяч танков взято и уничтожено нами в боях под Орлом и Белгородом, больше двух тысяч пятисот самолетов. Масштабы ведущегося сражения шире, чем когда-либо в мире, во всей его многовековой истории.

Наступление наше продолжается и поныне, а теперь к нему прибавилось харьковское. Это — первое наше прекрасное летнее наступление, и все то, что происходит в Италии, крах Муссолини, крах всего фашизма у итальянцев, почти полное занятие Сицилии союзниками, усилившаяся борьба с оккупантами в воспрянувших духом странах Европы — бесспорные доказательства слабости Германии. Крушение каких бы то ни было надежд Гитлера на победу, близость полного поражения фашистских полчищ, близость полной нашей победы! Где она?

В этой наступающей осени? В зиме ли? Или еще только в будущем году?..

Союзники со вторым фронтом по-прежнему тянут, им не хочется, им невыгодно, им нужно обессилить и нас, чтобы пожать лавры самим, только самим; чтобы всячески помешать именно нам первыми вступить в Германию, не дать нам распорядиться судьбами Европы, освобожденной от гитлеризма. Лукавая, капиталистическая политика! Да и что удивляться ей? На днях в «Правде» была помешена статья «О втором фронте» — статья, открыто и резко осуждающая медлителей, требующая немедленного открытия второго фронта, первая столь резкая и прямая статья. Такая статья могла быть опубликована только после нашей победы Орел — Белгород, только теперь она звучит гордо и не жалостливо; прежде она могла бы быть истолкована, как крик о помощи, теперь же она — суровый укор, почти обвинение, высказанное с достоинством сильной, мужественной страной. В этой статье союзникам напоминается и срок открытия второго фронта — сентябрь 1943 года («не позже, чем через девять месяцев» — после обещания).

А второго фронта пока не видно. И, кажется мне, ждать его этой осенью не приходится…

Позавчера, 8 августа, примерно с трех часов и до шести дня продолжался неистовый обстрел центра города. Я сидел в своей комнате, перед окном, работал — писал очерк «Летучий голландец» — о голландце-перебежчике и немке-мерзавке, дергавшей шнур дальнобойного, обстреливавшего Ленинград орудия. Внезапным шквалом снаряды обрушились вокруг моего дома. Я смотрел в раскрытое окно со своего четвертого этажа. Дом дрожал и колебался. Я видел: побежали люди по Невскому, побежали вдоль канала. Иные продолжали идти как ни в чем не бывало. Иные стояли в подворотнях. Новый шквал. Я увидел огромное взлетевшее над крышами желтое облако — впереди и одновременно другое — направо, на углу Невского и канала… Донеслись треск, грохот: осколки снарядов застучали вокруг по крышам и по крыше моего дома. Я отпрянул от окна, но минуту спустя стал смотреть снова, высунувшись, сев на подоконник. По пешеходному мостику торопливо шли с носилками девушки-санитарки в плоских касках, спеша к площади Лассаля, где разорвался снаряд. Кто-то бежал, другие шагали спокойно, как ходят всегда. Обстрел продолжался. Снаряды рвались то ближе, то дальше. Позднее я узнал: на площади Лассаля снаряд попал в трамвайную остановку, в самую гущу ожидавших трамвая людей. Одна из жилиц нашего дома, возвращавшаяся сразу по прекращении обстрелов из Радиокомитета, и другие, с которыми я разговаривал позже, рассказали мне, что видели огромные лужи крови, десятка полтора-два трупов, изуродованных и окровавленных; огромная лужа крови была у входа в филармонию. Раненых разнесли по госпиталям — в Европейскую гостиницу, в соседнюю с моим домом больницу Софьи Перовской… А в тот час обстрела, глядя из окна, я видел груду мусора, песка, стекол, заваливших всю набережную на углу канала и Невского (по противоположной от моих окон стороне канала). Обстрел продолжался, каждую минуту можно было ждать снаряда в наш дом, потому что ложились они кругом.

Я писал очерк дальше, я начал и кончил его в тот день — в нем двенадцать страниц. А в шесть часов, когда радио объявило об окончании обстрела (после того как на юго-запад прошли наши самолеты), поехал на велосипеде в Дом Красной Армии обедать. На асфальте против Марсова поля валялись осколки снарядов, валялись они и против Летнего сада; люди шли, как всегда, день был солнечным, ярким, зеленым, летним; куски кирпича лежали на мосту через Фонтанку, стояла здесь регулировщица-милиционер, как всегда стоит. Я приехал в ДКА, сел обедать. К столу подошел В. Саянов, только что он ехал в автомобиле с Д. Левоневским, они попали под обстрел, снаряд разорвался на углу Литейного и Невского, убил много людей; машина пролетела по Невскому дальше, к Аничкову мосту; Саянов велел шоферу свернуть на Фонтанку, и едва они свернули — снаряд впереди упал и разорвался в Фонтанке, подняв воду, черную грязь, обдав грязью машину…

В тот день, я узнал, снаряд попал также в трамвайную остановку против Публичной библиотеки. Очень долго не было трамвая, здесь скопилось множество ожидающих, снаряд разорвался в толпе людей, убито и ранено было не меньше ста человек.

Вчера опять обстрел нашего района. Снаряд попал в дом почти напротив моего (канал Грибоедова, 8 или 10). Другие — рвались поблизости. Под звуки разрывов пишу дневник и сегодня…

Две ночи подряд — на 8-е и на 9-е — у меня спал Борис Лихарев. Он бледен, у него нервное истощение, он опал у меня весь вечер субботу, первую половину дня воскресенья, всю ночь между ними, вечер воскресенья, ночь на понедельник, спал, как спят только выздоравливающие. Он нездоров, конечно, как и все мы нездоровы, потому что у нас постоянное нервное напряжение, мы недосыпаем (обстрелы будят нас среди ночи), мы недоедаем, мы живем так два года, и это не может не сказаться на каждом из нас, как бы бодры духом и внешне спокойны мы ни были.

Так вот, в понедельник с Борисом я вошел наконец в его квартиру.

«Странно, почему абажур разбит?» — сказал Борис. А я увидел разбитые в мелкие куски стекла окна, потом против окна увидел в стене дыру, а диван под ней оказался засыпанным известкой. Стало ясно: осколок того снаряда, что разорвался на углу Невского и канала, достиг нашего дома (это метров триста, не меньше), пробил окно Бориса, прошел над столом (случайность, что Борис не сидел за столом!). Борис позже нашел этот длинный, иззубренный осколок, длиною сантиметров в двадцать.

«Скверное предзнаменование! — сказал Борис. — В новой квартире!..» — «Напротив, хорошее! — успокоил я его. — Это вроде прививки». Мы рассмеялись.

Кстати, собранные мною в моей разбитой квартире осколки, оказывается, можно сложить так, что они составляют полуокружность задней половины снаряда. Поэтому я определил калибр — 155 миллиметров. Осколки эти я решил сохранить: будет что вспомнить когда-нибудь после войны!

На днях я ремонтировал в новой квартире буфет. Он в нескольких местах пробит осколками, левая дверка расщеплена, разбита на куски. Тогда же приклеил я к обеденному столу отбитые снарядом дубовые ножки, вклеил в зеркальный шкаф несколько кусков, выщербленных осколками…

Надо все делать так, как будто ни обстрелов, ни ежеминутной опасности нет…

Я часто думаю об этом слове: надо. И уже давно делаю все то и только то, что надо. Ни больше, чем надо, ни меньше. А именно: надо ехать обедать — еду. Надо отправиться на телеграф — отправляюсь. Есть дело в Союзе писателей — направляюсь туда. Обстрел или не обстрел… Если есть возможность и время — пережидаю. Если нет — не жду. Надо!

Но зато я ничего не делаю из того, что «не надо». Кроме того, что времени всегда не хватает, есть еще и некое психологическое: делай только то, что необходимо, не суетись, не делай ничего лишнего — ну и положись на поговорку: «чему быть, того не миновать».

Характерно: в прошлую мировую войну, к концу ее, в русском обществе поднялась волна мистицизма, религиозности, суеверия. Этого у нас теперь нет.

Очень изменился народ с тех пор, стали мыслить трезво, реалистически, материалистически. Двадцать пять лет революции сделали свое дело. Даже в такой обстановке, какова ленинградская, нет ничего напоминающего об этих явлениях, возникающих обычно, когда народ пребывает в тревоге, в опасности.