— Хоть и не кричит больше, а только этак еще хуже. Когда баба даже плакать не может, тут уж последнее дело.
Симанис кивнул головой и вздохнул.
— Оно так, да только что ж тут поделаешь, ведь и ты мог там остаться, и я. А ты глянь-ка, еще одна идет.
Мальчишка тщетно удерживал Трину за руку; потолкавшись среди людей, рассказав свое одному, другому, а там и третьему, она поспешила вперед, выскочив на полшага впереди Мартыня, и все продолжала говорить, все время оглядываясь, кивая головой, беспрестанно размахивая свободной рукой. Это была еще довольно молодая, привлекательная женщина, меньше чем на полголовы ниже покойного Инги Барахольщика, с лицом, точно вымытым в молоке, ее, как на диво, будто не касалась копоть риги. Светлые, как лен, пушистые волосы выбивались из-под завязанного на затылке платка, глаза почти круглые, и в них такая безумная слезная улыбка, что мужчины, не в силах вынести ее, отворачивались. И речь у нее до крайности суматошная.
— Ты не ходи, говорю, пускай молодые идут, у кого ни жены, ни ребят… Как рожь убирать — вернусь, говорит, ты же знаешь, говорит, с косой у меня не ладится, а с горбушей я за двоих… В лес убеги, говорю, с сеном еще не управятся, как уж рожь нальется.
«Говорит, говорю» — так и крутилось, точно мотовило. Разум ее застыл на том месте, как Инга ушел на войну, и больше ничего не воспринимал. Потеплее укутав Пострела, Вайвариха печально покачала головой.
— И чего ты, Трина, мелешь, рожь у тебя давно уже под навесом, наши из Лиственного помогли свезти.
И Симанис попытался унять Трину.
— Да не квохчи ты, чем теперь поможешь? Кто ему велел одному в лес бежать — вот так оно всегда и бывает, когда своевольничают и старшого не слушают. А ну двигай поживее, этак мы тут до вечера на месте протопчемся.
Остальные тоже не могли слушать помешанную, очень уж она напоминала им о том, что все хотели бы забыть. Кто-то с того конца толпы злобно выкрикнул:
— Нашла кого выхваливать! Шалопут был твой Инга, вот что. Вон Ева Зелменис нянчится теперь с ребенком…
И это не помогло. Слабоумной Трине представлялось хорошим все, что тут говорили про Ингу, послушать ее, так лучшего мужа, чем этот неисправимый бабник, никогда и нигде не сыскать.
— Да, да, все на него как шальные вешались. Никто так не умел посадить на колени и приласкать, как мой Инга. Как обнимет он да прижмет — голова закружится…
Мужики охотно бы зажали уши. Мартынь покачал головой и вздохнул:
— Ох, вот напасть-то…
Кто-то из лиственских гневно закричал на мальчонку:
— Да уведи ты ее отсюда! Запри в камору, чтобы не моталась тут и не молола пустое!
К счастью, они уже подошли к повороту на Грабажи. Поодаль, за полверсты, на самом краю болота, виднелись два строеньица, одно под соломенной, другое под лубяной крышей, оба приземистые, немногим выше тех шалашей, что ладят себе лесорубы. Испугавшись сердитого мужика, парнишка потащил мать прочь; она нимало не сопротивлялась, только еще издали оборачивалась и, размахивая руками, что-то без умолку тараторила.
Но это все было еще не так ужасно. В Лиственном ополченцам довелось увидеть встречу пострашнее. Двор Бертулиса-Дыма крайний в Болотном, на самом рубеже лиственских угодий, — Бертулиха уже была в толпе баб из имения. Увидав Бертулиса сзади, она, большая и костлявая, как загнанная ломовая лошадь, стала пробиваться к мужу, расталкивая локтями остальных баб и ратников. Но когда Бертулис, опустив глаза, неохотно обратил к ней иссиня-черное страшное лицо, она разом онемела, замахала руками, отшатнулась, сторонясь его, и попятилась, покамест не наткнулась на крыльцо — и шлепнулась на ступеньку. Лицо ее стало серым, глаза выкатились на лоб, два уцелевших больших зуба прикусили нижнюю губу, острый клин подбородка дергался от перепуга и боли. Несчастный, вконец ошеломленный Бертулис потоптался на месте, глянул на толпу, в которой каждый был занят своим долгожданным, и, глупо бормоча что-то, попытался приблизиться к старухе. Но та вскочила и, пятясь, отступила назад, потом замахала руками, точно крыльями, повернулась и, кинувшись к людской, завизжала:
— Что вы с ним сделали! Это не мой Бертулис! Это дьявол, гоните его в лес!
Еще ниже свесив голову, бормоча еще тише, Бертулис плелся следом. Мартынь опять покачал головой, глядя на них, и проворчал сквозь зубы:
— Ох, вот напасть-то…
Но зато остальные бабы бурно радовались встрече. У Симаниса на каждой руке по ребенку, а на шее повисла восьмилетняя девчонка. Жена стояла, сложив руки, и тихо смеялась, глядя на них. Анджениене подскочила к Петерису и принялась отвязывать котомку. Пока одна рука возилась с высохшим ремнем, шершавая ладонь другой гладила плечо сына.
В просторной людской было пусто. Сквозь узкие щели обоих окошек хотя и пробивался тусклый свет, углы и дальний конец комнаты тонули в густых сумерках. Бертулиха ничком упала на кровать — тело ее лежало неподвижно, лишь большая, обмотанная белой онучей нога, обутая в постолу, ударялась об пол, точно собиралась идти в пляс. Бертулис, усевшись на скамью спиной к окошку, облокотившись о дощатый стол и закрыв лицо руками, глядел сквозь пальцы на женину спину с острыми лопатками.
Вожак ничего не успел сказать в утешение, — внимание его привлекло нечто иное. У двери, рядом с большой хлебной печью, на соломе лежала женщина-беженка и двое мужчин — они, верно, уже не могли никуда двинуться и ожидали смертного часа. Тот, что с краю, может быть, и юноша, но с таким же успехом ему можно дать лет шестьдесят — плоское иссиня-серое лицо с заострившимися чертами, поверх лохмотьев шубенки вытянуты костлявые, точно у скелета, руки с черными нитями жил. В ногах лежащего присел на корточки Мегис. Из-под войлока его бороды выбилась пугающая улыбка, а дрожащая рука протянулась, указывая вожаку:
— Это мой сын… второй месяц здесь лежит.
Мартынь не выдержал, повернулся и вышел вон. Ствол мушкета застрял в двери; только сердито рванувшись, Мартынь смог ее захлопнуть.
Холодкевич был в Риге, и вернувшиеся ополченцы все еще болтали около замка со своими женами и детьми. Сосновцы, рассеявшись, уже спешили по дороге к дому. Мартынь пошел медленно, чтобы кто-нибудь не пристал к нему: ни с кем он сейчас не мог говорить. Красотка Мильда тоже осталась одна; изредка она оглядывалась, но, поняв, что кузнецу не до нее, прибавила шагу и присоединилась к Кришу с матерью и Клавихой. К косяку окна богадельни прислонился Крашевский. Ом махал рукой и разевал рот, приглашая завернуть. Мартыню и его не хотелось сейчас видеть, он притворился, что не заметил Яна-поляка, и прошел мимо.
Жители прицерковного конца поселка отделялись один за другим и заворачивали к своим дворам. Кучка придаугавцев еще держалась вместе и торопливо скрылась в сосновском бору по эту сторону имения. Лаукиха с сыновьями подымалась на пригорок. Тенис оглянулся и махнул шапкой, Тедис вскинул кверху мушкет, а сама Лаукиха помахала снятой рукавицей. Удивительное дело: эти трое теперь друзья Мартыня только потому, что он привел домой Тениса невредимым. Да разве ж в этом его заслуга, разве он мог его уберечь от калмыцких стрел? Ладно еще, что так, хоть Лауки не будут его клясть, как наверняка клянет Клавиха или Ильза — жена Бертулиса-Пороха.
Из канавы поднялась голова кузнеца Марциса. Мартыню было досадно встретить отца на дороге. Ну что ему рассказывать, если больше всего хотелось забыть все пережитое в походе, избавиться от надрывных воспоминаний, как от запыленной паутины, и наконец-то свободно вдохнуть полной грудью воздух родной волости. Да ведь что ж поделаешь, пришлось остановиться и поздороваться. Старик выглядел совсем немощным, но глаза его живо блестели. Вот он выкарабкался на дорогу и, твердо опершись на клюшку, ласково кивнул головой.
— Выходит, вернулся?
— Выходит, так.
Вот и все, больше старик и не выпытывал. У Мартыня потеплело на сердце: отец всегда как-то угадывает, что у него на уме, никогда не навязывается, если сыну не хочется разговаривать. Мартынь еще убавил шагу — калеке тяжело идти, и помочь ему никак нельзя. Кузнец шел, думая о своем. Бор, приветливо шелестя, поклонился ему макушками сосен. Старый Марцис тащился позади, ни на минуту не сводя ласковых глаз с вернувшегося сына.