Выбили мы белых и из Оренбурга. Потом белые выбили нас. Меня чуть не расстреляли. А вскоре мой родной край был отрезан от России белогвардейскими бандами и поднявшими мятеж чехословаками, а мой путь лёг в Москву. Об остальном ты знаешь.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Из дневника Миши Рябинина
Станция Челкар
Обо всех приключениях, постигших наш караван, рассказывать не буду. Попробую рассказать немного о самых последних днях.
Неделю назад мы вышли из пустыни. Начались холода, дожди. Обтрёпанные, оборванные, в лохмотьях, посиневшие от холода, измученные недоеданием, брели люди широкой и страшной казахской степью; брели как лунатики, как зачарованные. И откуда только брались силы? Мне-то ничего, я молодой, крепкий, но ведь среди нас много пожилых людей, раненых, потерявших здоровье в ссылках и в тюрьмах! С нами, наконец, преодолели весь путь наши проводники — седобородые старики казахи.
Командир наш Джангильдин стал похож на ствол саксаула — чёрный, тощий, одни глаза да скулы. Он давно уже отдал свою лошадь кому-то из ослабевших и всё время шёл пешком, подбадривая людей словом, шуткой, а то и окриком. На привалах он обходил весь караван, подходил к каждому костру, говорил, обращаясь к бойцам: «Держитесь, товарищи. У нас один путь — вперёд. Помните, что нас послал Ленин».
Мы надеялись, что, когда выйдем к жилью, нам удастся обогреться и раздобыть продовольствие. Но аулы, встречавшиеся на пути, были пусты и безлюдны: белогвардейцы распустили слух, что со стороны Каспия идёт десятитысячная армия бандитов, которые будут убивать казахов и отбирать у них скот. Жители ушли в степь и угнали с собой табуны.
Но скучать нам от безлюдья всё же не довелось. Каждый день в нас стреляли из-за барханов, из-за дувалов и кибиток. Казаки белогвардейского генерала Толстова атаковали нас в пешем и конном строю. Мы клали наземь вьючных животных, занимали круговую оборону, отстреливались, контратаковали. Пулями у меня пробило фуражку и слегка задело плечо. Грицьку Кравченко саблей рассекли щёку, под
Абдукадыровым убили лошадь, Макарычу прострелили руку повыше локтя.
Схватки с белоказаками стали настолько обычным делом, что, если какой-нибудь день проходил сравнительно спокойно, Степанишин начинал нервничать. «Что это они, паразиты, расписание нарушают? — говорил он. — Нехорошо. Так у нас в карабинах и смазка загустеет».
Но наше счастье, что генерал Толстое не смог бросить против нас крупные силы. Как объяснил мне Джангильдин, он, опасаясь прорыва, боялся снимать войска с фронта. А с мелкими отрядами белых и алаш-ордынцев мы давно уже научились воевать.
Наконец в ауле Кошкар-Ата наш взвод разведки столкнулся с заставой красных. Вначале, пока не разобрались, чуть было не перестреляли друг друга, но я первым увидел звёздочки на фуражках и завопил что есть мочи: «Это же наши, наши!» Тогда мы бросились обнимать красноармейцев, целовать, а они смотрели на нас расширенными от удивления и ужаса глазами и всё никак не могли сообразить, что это за черти такие вынеслись на них из степи — оборванные, грязные, бородатые, в засохших кровавых бинтах.
— А ты откуда взялся, белый шайтан? — спросил меня боец-казах.
Я вначале не понял, о чём он ведёт речь, но когда мне принесли осколок зеркала и я взглянул на себя, то понял недоумение казаха. Мои волосы, брови до того выгорели на солнце, что стали походить на свежую ячменную солому. Гимнастёрка, фуражка с обвисшим матерчатым козырьком тоже были белыми, словно песок пустыни, — солнце и пот сделали своё дело, а если к этому прибавить, что мой добрый конь Мальчик тоже был белого цвета — от рождения, конечно, — то и впрямь мы с ним издали походили на белое привидение, а может быть, на вывалявшегося в муке кентавра. Абдулле очень понравилось выражение казаха, и он потом долго ещё звал меня белым шайтаном, а я его поправлял: «Не шайтан, а всадник». «Белый всадник» — в этом есть, кажется мне, что-то от Майн Рида.
На следующий день подтянулся и караван.
К встрече было всё готово. В центре аула соорудили трибуну. В почётном карауле выстроились войска. А как только авангард нашего отряда начал втягиваться в аул, оркестры грянули «Интернационал».
Встречать нас приехали командующий фронтом товарищ Зиновьев и председатель Актюбинского Совета товарищ Коростелев. Были речи, были слёзы и снова объятия и поцелуй. Я тоже плакал от радости и от счастья, и Кравченко плакал, и Абдукадыров, и даже наш грозный командир взвода Макарыч кашлял, сморкался и тёр кулаком покрасневшие глаза.
На митинге товарищ Зиновьев сказал:
— Товарищи! В невероятно трудных, в нечеловеческих условиях вы преодолели три тысячи километров, чтобы дать нашему фронту оружие. Этот подвиг по плечу настоящим героям, настоящим революционерам!
Я сегодня же пошлю радиограмму товарищу Ленину, что его наказ вы выполнили с честью. А от командования фронта обещаю: вашим оружием мы разобьём дутовцев. Оренбург снова станет советским.
А я спросил у Степанишина:
— Макарыч, неужели и я герой? Я ведь три месяца назад с Колькой Портюшиным раков в Волге ловил и о подвигах не думал.
А Макарыч мне ответил:
— Люди героями не рождаются. Это время их делает героями, жизнь, революция.
Из Кошкар-Аты мы перебрались на станцию Челкар — конечный пункт маршрута, помылись, приоделись и стали даже малость отъедаться. Но тут отряд наш стал таять на глазах: многие товарищи были направлены в госпиталь, некоторые влились в состав войск Оренбургского фронта, а другие вместе с товарищем Джангильдином готовились к походу в Тургайскую область. Там хозяйничают белые и алаш-ордынцы, и нужно их оттуда выбить и восстановить там Советскую власть.
Я хотел остаться с товарищем Джангильдином, да и не только я, но и весь наш взвод разведки, а судьба распорядилась мною иначе. Вчера в штаб фронта пришла радиограмма от товарища Дзержинского, а в ней говорилось: «С целью укрепления Ташкентской чрезвычайной следственной комиссии командируйте в распоряжение Турк ЦИКа товарища Степанишина и ещё нескольких товарищей, которые могли бы оказаться полезными делу. Подбор людей для группы поручается лично тов. Степанишину. С получением сего немедленно выехать в Ташкент».
По мнению Макарыча, полезными делу оказались Абдулла Абдукадыров, Грицько Кравченко и я. Абдулла обрадовался, что увидит, наконец, свой родной Ташкент. Грицько призадумался: «Когда ж это, трясця мне в печёнку, я доберусь до своей Украины?» А я растерялся. Мне очень хотелось быть вместе с товарищем Джангильдином, но и Макарыча я не хотел потерять. Думал я, думал, как мне поступить, пока Макарыч, как обычно, но рассёк этот гордиев узел сабельным ударом своей логики:
— А зачем ты, Миша, сушишь себе голову? Есть приказ, и изволь его выполнять. Поедешь со мной. Всё.
Завтра мы уезжаем. А сегодня я ходил прощаться с товарищем Джангильдином. Он сидел за столом в штабной мазанке, положив на стол свои большие натруженные руки, и о чём-то думал. И мне вдруг вспомнилась та тревожная ночь в Астрахани, когда Джангильдин с Кравченко впервые пришли в наш дом. Встречал я их как врагов, а вот теперь стоял на пороге и глотал слёзы. Джангильдин поднял на меня глаза, улыбнулся иссохшим ртом:
— А-а-а, это ты, Миша…
Потом встал из-за стола, подошёл ко мне вплотную и обнял за плечи.
— Ничего, Миша, ничего… Ты такие стихи слышал:
Ну так вот, дороги наши ещё сойдутся. Когда закончишь свои ташкентские дела, приезжай ко мне в Тургай, Хочешь, братом будешь, хочешь — сыном… Прости, если положил я на твои плечи ношу, непосильную для юноши, но ведь и себя я не жалел и не жалею. Будем, Миша, служить революции, пока бьётся сердце.