— Для горожан все, кто в степи, — киргизы. А ведь в степи много народов живёт — и киргизы, и казахи, и каракалпаки, и туркмены…
Каракалпаков я в отряде не приметил, но, кроме русских и украинцев, насчитал по меньшей мере десятка три языков. После смерти Волкова военруком стал австриец из военнопленных Шпрайцер.
А во взводе у нас… Степанишин — питерский, помощник его Грицько Кравченко — из Полтавы, а самый лихой рубака Абдулла Абдукадыров — из Ташкента. И вот что удивительно. Людей собралось не меньше, чем на строительстве Вавилонской башни, но всё прекрасно понимают друг друга, хотя полиглотов я здесь не видел. Мне это не совсем понятно. И я часто вспоминаю притчу Руми, преподанную мне Абдурахманом Салимовичем. Ведь не мог же ошибиться старик Руми, воплотивший в себе тысячелетнюю мудрость Востока.
Пришёл со своими сомнениями к Джангильдину. Он внимательно меня выслушал, сощурил в улыбке глаза— щёлочки и спросил:
— Миша, а ты про такую штуку слыхал: пролетарский интернационализм?
— Не слыхал, — сознался я.
Он повертел головой так, словно шея у него была резиновая, поцокал языком:
— Такой большой мальчик… Нехорошо. Скажи Степанишину, чтобы занялся с тобой политграмотой.
Это меня обидело. Я очень уважаю Макарыча, но какой из него учитель?
Пришёл всё же к Степанишину и доложил:
— Товарищ командир взвода, комиссар Джангильдин приказал вам обучить меня политграмоте.
— Вот чёрт, — засмеялся радостно Макарыч и даже хлопнул себя по ляжкам от удовольствия. — Вот чёрт… Как же я, дубина эдакая, сам до этого не додумался? Ну и комиссар у нас… Учить тебя, Миша, нужно по всей форме.
— А какой университет вы закончили, товарищ учитель? — вежливо спросил я. Мне очень хотелось, чтобы Макарыч на меня рассердился, чтобы отругал меня, что ли, но не так-то легко вывести из равновесия моего командира.
— Университетов у меня, Миша, больше, чем нужно. — И Макарыч принялся загибать пальцы на руке: — Год Бутырки — это раз, Александровский централ — это два, три года поселения в Томской губернии — это три и два года в Финляндии — это четыре. Если по нынешним временам считать Финляндию заграницей, то у меня, Миша, как видишь, даже заграничный диплом имеется.
— И чему ж там вас учили?
— Жизни учили, Михаил, борьбе учили, уважению к людям учили…
— А пролетарскому интернационализму?
— В первую очередь.
— И как же его понимать?
— Да очень просто: все пролетарии, все трудящиеся на земле — братья, независимо от цвета кожи и национальной принадлежности. И цель у них одна, сбросить с себя ярмо фабрикантов и помещиков, разгромить гидру контрреволюции и построить на земле счастливую жизнь. Какую? Да хотя бы такую, чтобы я, путиловский рабочий Игнатий Степанишин, обучался премудростям науки не в тюрьмах и ссылках, а в настоящем университете.
Кто я такой, если посмотреть на меня глазами моего бывшего хозяина господина Путилова? Рабочий скот. А кто есть, с его точки зрения, товарищ Джангильдин? Тоже рабочий скот, да ещё с клеймом «инородец». А кто есть товарищ Джангильдин в моём понимании, в понимании моих товарищей? Это есть человек, беспредельно преданный делу революции, делу народа, с широкой душой, как казахская степь, с сердцем сильным и гордым. Это есть человек, которому сам товарищ Ленин доверил величайшее дело. А кто я для товарища Джангильдина? Боевой соратник и друг, посланец питерского пролетариата.
А кто ты для нас, боец Михаил Рябинин? Если говорить штилем низким, — Макарыч сощурился в ухмылочке, — то ты, Михаил, пока ещё просто пацан, и, может быть, ремнём тебя нужно драть как Сидорову козу. Но если говорить штилем высоким, то ты, Михаил, — наша надежда и будущее. Разобьём белых, построим наше пролетарское государство и скажем тебе: а ну, товарищ Рябинин, покажи нам свою учёность. Хочешь — электростанции строй, хочешь — аэропланы новые придумывай, хочешь…
Но тут подскакал Грицько Кравченко и крикнул, свешиваясь с седла:
— Товарищ командир, возле Сухих колодцев замечена разведка белых.
Мы вскочили в сёдла и помчались к Сухим колодцам, обливаясь потом и глотая взбитую копытами лошадей рыжую глинистую пыль. Но первый, хоть и прерванный, урок политграмоты я запомнил очень хорошо. Даже пришёл к мысли, что Макарыч, в общем-то, умелый педагог. Объясняет он всё просто и доходчиво. Папа сказал бы, что ему не хватает сдержанности, что жест должен быть более скупым. Но ведь Макарыч — не Цицерон и Александровский централ — не школа риторики.
Но я опять забежал вперёд. Начал про отряд, а сбился на политграмоту.
Итак, в отряде 700 сабель. А сколько верблюдов? Может быть, столько же, а может быть, больше. Я считал, считал и сбился. Где их только раздобыл Джангильдин? Казалось, что вся степь вдруг хлынула в Астрахань, пыля, дымя, ревя, гикая и хлопая бичами. Я сначала не мог понять, зачем нашему командиру понадобилось такое скопище этих горбатых и не очень симпатичных животных, но потом мне разъяснили: верблюды нужны для того, чтобы везти груз, а отряд нужен для того, чтобы этот груз охранять.
Кряхтя и надсадно охая, поднимали бойцы тюки и ящики, втаскивали их на верблюжьи спины, вязали верёвками. Джангильдин сам проверял каждый вьюк и, если видел небрежность, никому не давал спуску.
— Для нас сейчас ценнее всего на свете — верблюжья спина и верблюжьи ноги. Испортите животное — и пропал груз. Что нам тогда товарищи скажут?
И никто не возражал ему, никто не препирался.
А груз и в самом деле был необычный. Я привык к тому, что верблюды всегда привозили в наш город мешки с сушёным урюком и изюмом, каракулевые смушки, пёстрые индийские ткани, замысловатую чеканную посуду, сработанную бухарскими и ходжентскими чеканщиками, мази, благовония. Да и сам верблюд, вступающий в европеизированную Астрахань из мглы пустыни, казался мне всегда животным, предназначенным исключительно для перевозки экзотических товаров. И вдруг… Нет, наши вьюки не пахли ни амброй, ни мускусом. 20 тысяч винтовок, 2 миллиона патронов, 10 тысяч бомб и 7 пулемётов — вот то, что Алибей Джангильдин сумел разместить на спинах острогорбых верблюдов. Это было оружие, которое посылала Москва обескровленному Оренбургскому фронту, и от того, попадёт ли оно в руки красных или не попадёт, зависела судьба не только фронта, но и всего Туркестана, отрезанного белыми от Советской России.
Всё это мне очень толково объяснил Макарыч. Не мог он объяснить только одного: каким путём пойдёт караваи. И сколько я ни вглядывался в карту, глаз мой скользил по безводной степи, лишённой жизни и надежды на успех.
Только перед самым выступлением на города стало известно: идём на Актюбинск.
Реалисту шестого класса нетрудно взять масштабную линейку, произвести простейшие расчёты и прийти к печальному выводу: каравану предстоит пройти минимум 800 километров вокруг Каспийского моря и Закаспийской пустыней. Я поделился своим маленьким открытием с Макарычем, но он воспринял его совершенно спокойно:
— Только-то? А я думал, поболее будет. — Потом взглянул на меня искоса и, почти не разжимая челюстей, сказал: — Впрочем, ты, Мишаня, можешь остаться.
А я сделал вид, что не услышал его слов.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Каспийское море. Флотоводец Джангильдин
Джангильдин не мог уйти из Астрахани на верблюдах. Перед самым выступлением каравана пришло известие, что Гурьев — промежуточный пункт следования — захвачен белыми и все пути прорыва к Актюбинску дутовцами надёжно перекрыты. Это ломало все планы… Можно было бы, конечно, остаться в Астрахани, усилив отрядом её гарнизон, можно было бы возвратиться в Царицын, но тогда главная задача, поставленная Ильичем отряду, оказалась бы невыполненной. Кто-кто, а степняк Джангильдин отлично понимал, что Туркестанскому фронту красных, лишённому оружия и боеприпасов, в условиях надвигающейся суровой казахстанской зимы не совладать с сытой и хорошо одетой дутовской оравой. Единственным выходом для потрёпанных в боях красных частей стал бы путь отступления на юг, к Ташкенту. А ташкентцы в то время и сами уже голодали…