Так почти в еженедельных поездках в город прошло более года. В это время пришедшие к власти в республике национал-патриоты, провозглашая свободу, порождали анархию и произвол. В первую очередь страдали такие, как Малхаз, люди, которые кроме зарплаты не имели иных доходов и не имели способностей «крутиться» в смутные времена. Тем не менее зная из истории, что на смену спаду может прийти бурный всплеск, он, надеясь на лучшее, все больше и больше обрастал долгами; и ему уже не давали в долг, его избегали, и лишь одно спасало — из-за его простодушной улыбки никто не требовал возврата, лишь бы не просил более.

В очередной раз обойдя знакомых и в очередной раз получив отказ, Малхаз, виновато улыбаясь, вошел в кабинет Бозаевой. Директор его опередила, выложила на стол древний кувшин:

— Вот, вернула в музей твою щедрость... Слава Богу, не разбили... Ты думаешь, в городе знают, что это такое, их история о русско-кавказской войне только интересует, и к ней они вновь призывают.

— Э-э, — сконфузился Малхаз, — так это ведь мой подарок.

— Знаю, что подарок, — перебила его Пата, — так в приданое не взяла, в подвале валялся.

— Да, как-то неудобно, — сел Малхаз за стол, бережно взял кувшин, как великую ценность погладил. — Все-таки подарок, — повторил он, и чуть погодя. — А зарплаты и в этом месяце не будет?

— Нет зарплаты, нет, — злясь, выдавила Бозаева, — им не до нас, — ткнула она пальцем в потолок. — Голодранцы... ни образования, ни культуры... Откуда они взялись?!

От гнева директорша вспыхнула, и пока она приходила в себя, Шамсадов, все так же виновато улыбаясь, тихо вымолвил:

— Пата, дайте еще раз в долг.

— Что?!

— Я в министерство. Может, что выбью для нас.

— Какое министерство?! Что, оглох? Эстери замуж вышла... Отец выдал; за этого «нахала», проходимца... теперь он на огромном «Мерседесе» ездит... Такую девушку загубили! Ну да ладно, благослови ее Бог. Лишь бы в сытости и в покое была...

— Да-да, благослови ее Бог, — ритуально пробурчал Малхаз.

— А ты себе ровню ищи, — постановила директор, потом опомнилась. — Я имею в виду социальный статус... Из деревни бери, нашенскую, а то стареешь ведь.

— Да-да, — улыбаясь, соглашался учитель истории, прижимая кувшин к груди, побрел к выходу.

— Так дать тебе денег? — уже в коридор крикнула Бозаева. Никто не ответил.

Будто бы мир перевернулся и жизнь кончилась, казалось Малхазу несколько дней; потом он слегка ожил, но пребывал в глубокой прострации и рассеянности. И только через пару недель, как-то блаженно всем улыбаясь, он вышел на работу. В школе было мучительно: ему казалось, что Эстери все еще сидит за последней партой и своими красивыми темно-голубыми глазами наблюдает за ним. Ему хотелось видеть ее, и он в какой-то надежде снова поехал в город. Уже наступала зима, дни стали короткими, в обратный путь рассчитывать на транспорт в горную даль было бессмысленно. Снова проситься на ночлег к Дзакаеву не хотелось, хотелось побыть одному, хотелось бродить по городу, где живет его любовь, думать о ней, мечтать.

Это прогулка по Грозному стала поистине романтичной. Столица свободной Чечни погружена во мрак, света нет, фары редких машин, как языки дракона, выползали из-за поворота мракобесия и не разжижали мрак, а наоборот, вызывали еще большее чувство подавленности, падения и умопомешательства. То там то здесь стреляли; тень отделилась от дома, просила покурить, обозвала козлом.

Как историк Шамсадов представлял, что аналогично протекала революция 1917 года. И где-то в глубине души он даже был рад, что мрак в его душе и мрак общественного переворота бьются с одинаковой амплитудой затухания. Ему даже показалось, что он попал в свою стихию; и поймав себя на том, что под воздействием среды думает не об Эстери, а о философских категориях и диалектике развития, ему стало впервые радостней и свободней, и это чувство высвобождения все возрастало и возбуждало его, пока удар по голове не навел полный мрак.

Ранние прохожие доставили его в больницу, врачи говорили, что повезло, чудом жив. Долго Малхаз отлеживаться не мог: в горах беспокоится одинокая бабушка. Без паспорта, без копейки в кармане, где на «перекладных», под конец пешком, в ночь, через четверо суток он добрался до родных гор, и когда преодолел последний подъем, перед ним предстала заснеженная панорама села, разбросанного темными пятнами домов вдоль мутной, извилистой ленты ущелья реки. Он надолго застыл, всей грудью жадно вдыхая кристально холодный, насыщенный воздух; и только далекий, из-за перевала, рев водопада да частые, резковатые порывы ветра нарушали покой; слабо мерцающий огонек керосиновой лампы в оконце бабушки сладко манил домой, а он все стоял и стоял, как бы физически ощущая, что удар, едва не лишивший жизни, вышиб его юношескую блажь, и вместе с этим чуть-чуть опустил заостренные уголки вечно вздернутых насмешливых губ, приглушив огоньки в глазах, уже окруженных морщинками.

Насильно прощаясь с Эстери, он скрыто ото всех, в основном по ночам, решил рисовать ее портрет на память; однако по мере работы стало выходить что-то иное: волосы, вместо черных и прямых, стали золотисто-волнистые, и брови золотые, и нос с горбинкой, и вообще, вроде и Эстери, но не она. Не имея ее фотографии, полагаясь на свое воображение, он когда с вдохновением, когда через не могу работал почти всю зиму, и как-то на рассвете, сделав последний мазок, очищая руки, он глянул в зеркало — и даже не узнал себя: перед ним был изможденный, измученный, уже немолодой человек... но как он был счастлив!

И когда, поспав всего пару часов, он глянул вновь на свое творение при ярком свете дня, то, потрясенный, невольно отпрянул — перед ним в полный рост, со слегка отставленной красивой рукой, повелительно указывающей в даль, с непонятной улыбкой — то ли печали, то ли счастья — стояла грациозная властная женщина, чем-то похожая на юную Эстери, но совсем не она... и только внимательно, с испугом вглядевшись, изумленный учитель истории понял — перед ним, как описывал дед, — древняя легенда гор, знаменитая Ана Аланская-Аргунская!

* * *

Есть творения, в истинности которых автор сомневается и, выставляя их на суд зрителя, с волнением ждет реакцию, по их различным откликам судит о своих возможностях и таланте; а есть такие редкие композиции в жизни художника, которые ничего не требуют, и мастер знает, что это — шедевр, и пусть другие так и не скажут, это автора абсолютно не интересует; в порыве вдохновения он создал то, о чем мечтал!

Вот такую картину нарисовал Малхаз, и сколько он ни смотрел на нее, все с благоговейной любовью, и порой даже кажется ему — а он ли это создал? И, будто украдкой в дом женщину привел, боялся, что кто-нибудь картину увидит, и уходя из дома прятал ее за шкаф. И тогда даже в солнечный день ему казалось, что, как и картине, ему мрачно на свете. Второпях возвращался он в маленький саманный дедовский домик, извлекал свою ценность на свет, и только когда видел ее — легчало на его душе. А однажды, так случилось — гости нагрянули, в спешке засунул он картину в укрытие, и словно по сердцу ржавой бритвой полоснули, гвоздь слегка, но со слышимым писком, поцарапал картину. Так он ночь не спал, сильно переживал, знал, что больше такого не создаст, что небеса еще такое не ниспошлют. Около суток он не доставал травмированную картину из укрытия, боялся увидеть испорченное полотно. И тут, пребывая в неотвязном волнении, он стал колоть дрова, и как ни с того ни с сего топорик скользнул и глубоко рассек левую руку. Соседка-медсестра очень долго не могла остановить кровотечение. Ночью рана заболела, и Малхаз не мог понять, что болит больше — рука или душа. Тем не менее, испорченную картину достать из укрытия не хватало духа. В таких мучениях прошли еще сутки, потом еще; от раны побежали зловеще-красные пятна, боль в руке стала нестерпимой и, опасаясь заражения крови, односельчане повезли Малхаза в райбольницу. К ужасу всех, еще до укола, учитель истории, как сумасшедший, вдруг вскочил прямо с операционной кушетки, с неимоверной скоростью бросился к машине. Дома, тщательно запершись, впервые после порчи он достал картину и от давящего мистического наваждения чуть не обомлел: с картины с гнетущим укором смотрела в упор на него эта властная женщина, и что самое странное — именно в том же месте, что и его рана, на отставленной руке глубокий, неровный след; холст не порезан, но краска покороблена, и разница лишь в том, что рука на картине правая. Зарисовать царапину невозможно, нужный компонент краски закончился.