Изменить стиль страницы

Усталая Варвара подошла к избе вблизи церкви Николы на Крови, пути она рассовала подметные грамоты и была теперь без этого опасного груза. Женка как женка, приметная только своей красотой. Дверь в избу запирала в это время старуха хозяйка, грузная, сырая, с равнодушием во взоре. В руках — кошелка.

— Что тебе, молодица, надо?

— Видеть мне надо Николу Алфеева, что здесь живет.

— А пошто он тебе? — с ленивым любопытством разглядывая Варвару, спросила старуха и стала разбрасывать зерно из кошелки курам.

— По делу я к ему, мамаша, по делу!

— Ну, коли по делу, сядь вон на завалинку, а я за верном на базар поспешаю. Он скоро придет.

Старуха ушла. Перед Варварой была московская улица: кирпичные терема, иные в два жилья, деревянные дома, попадались и хибарки, соломой крытые. Улица замощена еловыми бревнами. У жилищ сады, огороды. На улице шум, грохот, движение: проходили строем стрельцы, везли пушку. Чувствовалась война.

Сидя на лавке, Варвара задремала. Вдруг в полусне услыхала звонкий голос:

— Эй, молодица, раскрасавица, пошто ты здесь?

Варвара потянулась, зевнула, открыла глаза и увидела перед собой молодца, высокого, плотного, в стрелецкой одежде, с пистолем за поясом и саблей на боку. Из-под высокой рысьей шапки, лихо надвинутой на затылок, выбивался вихор черных волос. Выражение красивого лица простодушно-веселое и бесшабашное; видать — море по колено! Варваре он сразу по сердцу пришелся. «Ишь какой приглядный!» Спросила:

— Ты, молодец, Никола Алфеев будешь?

— Я, а что?

Оглянувшись по сторонам, Варвара передала грамоту.

— Чти ее, потом сожги!

От простодушия и веселья на лице Николы не осталось и следа, только осталась бесшабашность, теперь с ожесточением. Прочел.

— Ну как, идут?

— Идут, скоро у Москвы будут.

— Славно!

Вернулась старуха, неся полную кошелку овса.

— На базаре нетути. У кумы выпросила. Туго ныне курям жить.

Никола и Варвара захохотали.

— И людям, бабка, не сладко. А мне счастье привалило — жена прибыла.

— Ну? Ишь ты какая приглядная! Мир да любовь!

— Хорошо бы, да токмо мира-то кругом не видно, — ответила Варвара.

Вошли в избу. У Николы была отдельная горница. Варвара к вечеру убрала ее, сразу почувствовалась женская рука. Так они и зажили, во вражьем окружении. Рассказал он Варваре, что месяца на два уезжал в Вологду по зелейному делу, вернулся недавно.

— Запасу зелья ныне мало. Ждать будем, когда подвезут. Тогда и взорвем поболе.

Никола упросил дворянина Жабрина, начальника склада, принять «жену» свою на службу ратную. Посул хороший дал ему, и стала Варвара в амбарах склада с другими женками чистоту наводить, а то много в них грязи, сору, пыли набралось. И чисто стало, любо-дорого!

Малого роста, пузатый, носатый старик Жабрин был доволен, как-то сказал Николе:

— Ишь у тебя жинка-то какая порядливая! Ведаю, что и других баб к чистоте около зелья понуждает. Благое дело!

Так вот они и жили, «муж и жена» неженатые. Приглядывалась Варвара к нему: беспокойный какой-то, глянет на нее, словно ножом пронзит, а потом отведет взор. То разговорчив, то молчит, как воды в рот набрал; то норовит уйти скорее из дому, по делу, мол. Как-то ночью проснулась Варвара, лежит на перине, слушает, как Никола на печи во сне что-то бормочет. Разобрала:

— Варя, Варя, милуша моя… сколь люблю… Потом забормотал непонятное; замолк.

Поняла теперь Варвара, о чем раньше догадывалась.

«Знамо дело, любит! И я люблю! Стало быть — под венец! Собачью свадьбу учинять не стану. По-хорошему надо. А там бери меня, ненаглядный мой», — думала она, в темноте глядя на печку, а сердце сладко замирало…

Утром закусили, и Никола поднялся, чтобы уходить.

— Сядь, Никола! Слушай! Ночью ты бредил да кричал: «Варя, сколь люблю…» Как это понимать надо? — спросила серьезно Варвара, а глаза смеялись.

Никола вначале смутился от такого прямого вопроса. Потом решительно подошел к ней и сказал:

— Что ж, не в бровь, а прямо в глаз попала. Ну, люблю, ну…

Он схватил ее в охапку, закружил, зацеловал.

— Коли так, ладно! И муки приняла, и радость приму! Надо по-хорошему: иди в церковь к Николе на Крови, договорись повенчать. Токмо чтобы тихонько, для других незнаемо. Мы с тобой муж и жена считаемся. А ныне и всамделе будем.

Никола опять схватил и зацеловал раскрасневшуюся Варвару, убежал устраивать свадьбу. А она, прихорашиваясь перед медным зеркалом, радостно думала:

«Ишь медведь! Совсем искорежил, дорогуша!»

Никола договорился, и их на следующий день старенький, седенький батя с таким же дьяконом перевенчали келейно. И началась жизнь, казалось им, сказочная. Дни летели, как борзые кони, кои вскачь несут по снежной дороге сани, белая пыль клубится, колокольчик звенит, звенит, заливается, а они летят в неведомую, манящую даль, прижавшись друг к другу… Но в этом сладком чаду они вспоминали, для чего здесь живут, чего от них народ хочет и ждет.

— Варя, придет срок, свое наверстаем!

— Верю, милый…

Утром Иван Исаевич и Федор Гора поехали поглядеть на Москву. Над городом поднимались из труб дымки. Солнце играло на маковках церквей, на слюдяных оконцах хором, изб, на искрящемся снегу. Слышен был глухой шум проснувшегося города.

Болотников и Федор Гора смотрели на Москву с пригорка, не сходя с коней.

«Москва, желанная, близкая, мать городов русских, — тревожно думал Болотников, — возьму ли тебя?»

Вокруг Белокаменной шла бревенчатая стена с башнями. На ней стояли пушки, ходили воины. Перед стеной торчали надолбы. По улицам и меж домов устроены были защитные заборы. Москва ощетинилась.

— Деревянная стена эта супротив татар была выстроена, — говорил Болотников.

Запорожец, сдерживая горячего коня, недовольно пробурчал:

— Хай воны сказяться, бисовы диты татаровье! А московиты, глянь, дуже укрепилися.

— Трудно взять будет. Ин ладно, зачнем Москву воевать! — отчетливо сказал Болотников.

Федор увидел в его глазах непреклонную решимость.

Со следующего дня по Москве-реке, Яузе, у Рогожской слободы, у Данилова монастыря пошли свирепые бои.

Два донских казака привели к Ереме Кривому взятого в разведке царского полусотника. Во рту кляп, завязанный тряпкой, лицо опухло от синяка, одежда растерзана. Развязали тряпку, вытащили кляп. Предстала взбудораженная, с растрепанными волосами физиономия глядящего исподлобья человека.

— Вот, голова, приволокли к тебе полусотника. Скаженный! За палец меня укусил. Ну да и я его за то не помиловал: ишь синячина какой на морде, любо-дорого, — полусердито, полусмешливо сказал старший из казаков.

Ушли. Еремей остался один на один с пленником. Тот на все вопросы Еремы молчал, глядел зверем.

«Что ты с ним делать будешь? Молчит, как убитый, — досадливо подумал Ерема. — Попытать бы его, да Иван Исаевич запрет на пытки наложил. А так от него ничего не вытянешь».

Посадили в одиночку, и Еремей приказал давать ему только воду, еды не давать. Через три дня Еремей пришел в одиночку, видит: лежит пленник и ни гугу!

«Вот черт попался!» — с ожесточением подумал он. Ушел. Рассказал о таком деле Ивану Исаевичу. Тот рассердился.

— Ишь чем хвалится: пытки не вчинял! А голодом морить — не пытка? Накорми, скажи, что Болотников приказ дал кормить и ответа ждет.

Озадаченный Ерема так и сделал. Как голодный волк, пленник набросился на еду, покраснел, пóтом облился. Съел и говорит:

— Не кормили бы, ничего бы не сказал вам, хоть ты кол на голове теши. Умер бы в молчании. А ныне скажу, коли сам Болотников обо мне подумал. Слухай! — Ерема насторожил уши. — Третьеводни приехал я из Волоколамска. Ваших там уж нет. Крюк-Колычев разбил. В Москве ведомо, что и Вязьма наша стала. С севера рати идут да идут в Москву. Царь сил накапливает. — Потом он рассказал про свой полк. В заключение добавил, сумрачно глядя на Ерему: — Что я тебе, дядя, скажу? Сам я из посадских; время военное. Вот и дослужился до полусотника. А кость все не белая. То-то и оно-то. Сказывай воеводе Болотникову: так, мол и так, Иннокентиев полусотник переметнуться к вам добром хочет. — Но тут же настороженно добавил: — Ну, а там как знаете. Можете и на тот свет отправить. Ко всему готов.