Изменить стиль страницы

— Подожди, Федосьюшка! Отольются им, катам, наши слезы!

Дорога из Москвы в Троице-Сергиевскую лавру… Разгорается утренняя заря, золотит облачка. Еще прохладно, но день обещает быть жарким. Кругом бескрайние леса. Они подступают к деревне, расположенной по обе стороны дороги.

В деревне со скрипом отворяются ворота, калитки. Бабы выгоняют на пастьбу скотину. Поднимая пыль, она бредет, а сзади шествует молодой пастух. Колпак сдвинут на затылок, лицо сосредоточенно. Длинный кнут щелкает по спинам скота. Потом волочится за пастухом, когда тот играет на рожке. Наивная мелодия звонко разносится и пропадает в лесах…

Из одной избы, провожаемые прощальными возгласами хозяйки, вышли два человека. За спинами котомки, в руках — батожки. Один из них, высокий старик, сановитый, важный, в добротной одежде, говорит:

— Давай, Вася, еще раз прочтем грамоту подметную, что в избе нашли.

Старик внимательно озирается, убеждается, что вблизи нет никого, вытаскивает из-за пазухи одну из «прелестных грамот» Болотникова. Он бегло просматривает ее. Видать, не раз уже читана. Хочет положить снова в боковой карман.

Вася, худощавый, стройный паренек лет шестнадцати, с задумчивым бледным лицом, удерживает старика за руку. Тоже сторожко озирается.

— Дядя Мирон, не лучше ли нам приладить грамоту к тыну, али вон к тому кусту, чтоб люди чли…

— Нет, Вася, лучше к Троице-Сергию ее снесть. У лавры приладим; незаметно, в темноте. А утром почитают. Там народу, чай, поболе соберется, нежели у твоего куста, — улыбается старик.

— Вот это дело! — басовито, ломающимся отроческим голосом, одобряет паренек.

Старик, однако, усомнился в правоте своих слов.

— А вот и не дело! Грамоты эти не на печатном дворе царском тиснуты. Рукописные. Каждую грамоту беречь надо. А у лавры много ли народу ее прочтет? Тотчас сорвут истцы да царевы дозорщики и изничтожат. Да людей похватают. Нет, надо верному человеку передать, чтобы по рукам шла.

Вася поглядел на старика любящим взором.

— Как ты все мудро рассудил, дядя Мирон!

— Идем, Вася! Поспешать надо, чтобы к вечеру в лавру прийти!

Тронулись навстречу заре. Наивные большие серые глаза паренька сияли от радости:

— Глянь, дядя Мирон, как все кругом веселит. Зорька играет… Хорошо!.. Вот это бы все перенести на холст!

Старик улыбнулся, и суровое лицо его подобрело, морщинки лучиками побежали у переносицы.

— Верно, Вася, сказываешь! Красота несказанная! Дай срок, станешь на холст переносить. Кроме икон, и небожественное писать будешь. А ныне тем занимайся, что положено тебе, ученику: вапы[44] растирай, подрамники готовь.

Лицо Васи сделалось тоскливым. Он отмахнулся рукой.

Старик опять улыбнулся и произнес:

— Знаю, знаю, такого ученья не любишь! Ничего, стерпится — слюбится.

Паренек вдруг с криком метнулся в сторону от дороги. Старик с любопытством наблюдал за ним. Тот с восторгом приволок в своей шапке ежика. Сели на обочине дороги и глядели в ожидании. Ежик долго лежал, свернувшись клубком, потом выпрямился, сверкнул бусинками-глазками, тихо захрюкал и ринулся в траву под хохот Васи. Пошли дальше.

Старик философствовал:

— Всякая тварь земная жизни да миру рада, а люди вот грызутся.

Юноша, исподлобья глядя на старика, с таинственным видом спросил:

— Дядя Мирон, а что ты про Болотникова ведаешь?

Старик, хотя кругом людей и не было, все-таки оглянулся, потом ответил:

— Великий человек он! За бедных стоит. А ты ешь пирог с грибами да держи язык за зубами. Так-то!

— Знаю, дядя Мирон! Истцы и ко мне ласковы не будут, ежели что.

Далее шли некоторое время молча. Паренек думал о только что слышанном. Старик возобновил разговор:

— Ты, Вася, когда вапы на яичном желтке в черепках трешь, делай это дольше да лучше, а то у тебя крошки остаются. На века вапы готовятся, а ты шалды балды да кое-как. Нельзя так!

Сконфуженный паренек стал оправдываться.

— Скоро и тебе давать стану кленовые да липовые доски стерляжьим клеем проклеивать, сушить, холстину мягкую на их натягивать. Приглядываешься ты старательно, как мы иконописью занимаемся. Хвалю за это!

Мальчик покраснел от похвалы.

Оба пристально глядели, как мимо них шел в Москву отряд стрельцов в синих кафтанах, высоких бараньих шапках, с самопалами и бердышами. Впереди на гнедом коне ехал их начальник, что-то уж очень развеселый, знать хмельной. То шагом, то без нужды хлестнет коня плеткой, поскачет как угорелый. Сзади двигались мортиры, за ними — зарядные ящики, обоз. Грохот, говор стрельцов, облака пыли… Прошли, пыль улеглась, стало тихо. Старик зло ворчал:

— Идут, идут, везут, везут, а Болотников жив… Сели отдохнуть, поснедать. Глядели, как мимо них, к Сергию, шла, переговариваясь, стайка богомолок, молодых, старых, в повойниках, в темных сарафанах, лаптях. Белые онучи цветными жгутами перевязаны. Котомки, палки в руках.

Шедшая позади молодуха запела высоким грудным голосом:

Высота ли, высота
Поднебесная!
Глубина ли, глубина,
Окиан-море!..

Старик ее окликнул:

— Красавица! Почто не божественное поешь? К Сергию ведь шествуете!

Та остановилась, серебристо засмеялась. Сверкнули белые зубы, озарили загорелое, со вздернутым носиком, наивное лицо. Сложила руки на высокой груди, певуче ответила:

— Старец божий! Не все же нам о божественном думать! Глянь-поглянь, какая благодать вокруг! На мирскую песню душеньку тянет.

— А ты, красавица, и говоришь складно, словно поешь.

— На том стоим, твое степенство. Прощенья просим!

Поклонившись, она стала догонять подруг. Старик задумался, глядя вслед уходящей.

— Младость, младость!.. Побредем и мы, Вася!

Собрались было в дальнейший путь, но с ними поравнялся широкоплечий круглолицый человек в черном подряснике. Густая черная копна волос, борода полукружьем. Подошел к ним, поздоровался, подсел.

Прохожий поднял голову кверху, поглядел в чистую, глубокую лазурь бескрайнего неба с полыхающим солнцем, прокашлялся и загудел:

— Жарища, духотища, даже в голове дурман. Куда путь-дорогу держите?

— Известно куда: к Троице-Сергию. Сам я из Москвы, иконописец. Юноша сей — ученик мой. А ты, отец дьякон, куда держишь путь?

— В город ближний, за перелеском разойдемся. Учу отроков грамоте в городе. Двенадцать душ в учении у меня. Школу учредили при соборе градском. Что слыхали про Болотникова? Сказывают, вор под Кромами царево войско побил?

Дядя Мирон недовольно повел бровями и насупился, но из осторожности сказал:

— Про то не ведаю.

— Я, окромя школы, еще двух дворянских отпрысков обучаю. Кириллицу усвоили, ныне со мною псалтырь читают. Бог миловал, добываем на пропитание себе да женке с детишками.

Дьякон вздохнул:

— Кабы при монастырях отроков не обучали, нам бы еще большая пожива была. А то дворянские отпрыски, да поповичи, да иных посадских людей и крестьян дети при монастырях обучаются. Нам от того большой просчет. При монастырях, если ведаешь, суть книг хранилища, отколе ныне дворяне да горожане книги на прочтение получают… Божественные и небожественные. Ты греческих слов, конечно, не знаешь. Библиотэкэ — такое хранилище прозывается по-гречески. Издавна, еще в далекие века, такие хранилища были при наших русских монастырях да при великокняжеских дворах.

— На ученье, отец дьякон, как ты смотришь?

— Как? Известно как! Если читать, писать уразумеешь, значит, коли захочешь, и далее сможешь книжной премудростью заниматься. Как в прописях-то отца Тихона писано?

Он вынул из-за пазухи помятую печатную книгу, торжественно разложил ее на коленях у себя и со смаком прочел:

— «Книжна премудрость, она подобна есть солнечной светлости, но и солнечную светлость мрачный облак закрывает, книжныя же премудрости не может ни вся тварь сокрыти». Во слова какие! Великие слова!

вернуться

44

Вапа — краска.