Изменить стиль страницы

На следующий день Курмангали привел с собой Жанайдара. Радости нашей не было конца. Они принесли нам вдоволь хлеба с маслом. Наевшись, мы решили, что хлеб с маслом — божественная еда.

Русские товарищи с радостью приветствовали наших гостей, интересовались новостями. Но больше мы не встречались с Жанайдаром и Курмангалием, потому что наши вагоны загнали в глухой тупик. Здесь было совершенно безлюдно, только изредка проходили мимо железнодорожники. Тяжело пыхтя, маневрировал по путям черный паровоз, то туда, то сюда, то медленно, то быстро, будто вороной молодой жеребенок тренировался перед байгой. Скоро паровоз подцепит вагоны и потащит их в дальний путь. Разные будут вагоны. В одних — тепло и уютно, на мягких сиденьях господа. В других — голодные измученные люди лежат на голых досках без куска хлеба с утра до ночи. В одних вагонах — рай, в других — ад, паровоз не печалится и не радуется, терпеливо тащит за собой вагоны радости и вагоны страдания. Эх, паровоз, паровоз, железная твоя душа!..

В нашем вагоне положение не меняется, по-прежнему то лед, то сырость и холодный ветер в щели. Не жизнь, а ад кромешный, и тюрьма нам теперь кажется раем.

Сколько раз в детстве нас пугали картинками ада примерно в таком духе:

— Если скажешь «холодно», то тебя бросают в огненную раскаленную печь. Огонь в ней такой, что сжигает человека на расстоянии целого дня езды… А если ты скажешь: «Ой, сгораю!», то тебя бросят в бескрайнее ледяное море. И если ты опять скажешь «холодно», то вернут тебя в прежнюю раскаленную печь…

Наши вагоны хуже ада, потому что в них, вдобавок к жаре и к холоду, еще темно и тесно. Уже трое наших заболели. Состояние Павлова с каждым днем ухудшается.

Попасть в омскую тюрьму теперь нам кажется пределом человеческих мечтаний. Черная беда все злее и глубже вонзает в нас свои кровавые когти.

Две недели прошло, как мы прибыли в Омск, но никакого просвета не видно в нашей судьбе.

Разными путями, то от случайного прохожего, то от той же лавочницы нам иногда удается раздобыть свежие колчаковские газеты. В них рассказывается об одном и том же. Но заметно, что приостановилось триумфальное шествие колчаковщины. Ни одной строчки о наступлении колчаковцев на фронте не найдешь. Между строк можно понять и то, что народ не сидит сложа руки. По всей Сибири: на Алтае, в окрестностях Иркутска, по долине Енисея — всюду, где властвовал Колчак, прокатилась волна восстаний.

А мы сидели взаперти и ломали голову над тем, как раздобыть хоть полено для печки. Как-то раз мимо нас медленно пропыхтел паровоз. Мы попросили часового, чтобы он спросил дров у машиниста. Паровоз остановился.

Конвоиры высадили по двое заключенных из каждого вагона и повели их к машинисту. Вернулись они с охапками дров и второй раз пошли к паровозу уже поживее, порасторопнее. Паровоз продолжал стоять, видно, машинист попался добрый.

Несколько раз сбегали наши товарищи за дровами.

— Нам удалось поговорить с машинистом, — сообщил Шафран, как только вернулся к нам. — Мы объяснили, кто мы такие, за что сидим, а он ругнул белогвардейцев и говорит: «Крепитесь, товарищи, скоро придет конец этим собакам! Весь народ ненавидит их!»

Вот так понемногу узнавали мы новости то от случайного машиниста, то из газет, а иногда и часовой попадется такой, что не прочь поделиться очередной новостью.

Ободряет нас то, что народ распознал колчаковскую власть. Ждем лучших дней, терпим мучения, надеемся, что хуже не будет. Вагоны по-прежнему стоят в глухом безлюдном тупике. Мы писали товарищам, где нас искать, но от них ни слуху ни духу. С каждым днем становилось все труднее. Кончились вещи, которые разрешалось продать. Одежду не разрешали. Да и все равно продать ее некому. Неоткуда теперь пополнить наш скудный паек. Изголодавшиеся товарищи совсем ослабели.

Вскоре не стало с нами Павлова. Умер он спокойно, недолго мучился и только в последний день стонал. Мы как могли ухаживали за ним. Доблестный мужественный человек ушел от нас навеки. На душе стало еще тяжелее.

Дней через шестнадцать с момента нашего прибытия в Омск зашел в вагон в сопровождении десяти солдат молодой офицер — среднего роста с правильными чертами лица, светловолосый, в форме анненковца.

Достал бумагу, карандаш из изящной кожаной сумки, висящей на боку, и сказал:

— Я буду называть ваши фамилии, а вы откликайтесь.

Стоявшие поближе к нему старались заглянуть в бумагу, пока он проверял всех по списку.

— Сегодня вас отправляют. Все лишние вещи оставьте здесь! — приказал офицер.

— Куда отправляют?

— По приезде узнаете. А сейчас каждый пусть выложит свои вещи для проверки!

Офицер снова начал по одному вызывать, каждый из нас подходил и разворачивал свои вещи и постель. Он рассматривал и со словами «это лишнее» откладывал в сторону что поценнее. Отобрал несколько часов и обручальных колец. У меня забрал казахскую шубу, которая принадлежала Бакену, но носил ее я. Офицер знаком подзывал солдата, кивал ему подбородком, и тот откладывал отобранное отдельно.

Посещение офицера значительно нас «облегчило». На мне осталось две рубашки и семинарская тужурка. Поверх был поношенный казахский бешмет на истертой хорьковой подкладке. Хорошо, что офицер не стянул с меня штаны из бараньей шкуры, сапоги и английскую вязаную шапку.

Забрав все вещи, офицер ушел.

Мы начали гадать, в какую сторону отправят? Не то Шафран, не то Трофимов краем глаза успели прочесть в руках офицера предписание направить нас в распоряжение штаба какого-то степного корпуса.

— Что за степной корпус? Где он находится? К кому повезут — к Анненкову? Или в штаб атамана Семенова? К какому-нибудь другому генералу?

Все чувствовали, что дело принимает весьма серьезный оборот. Передадут в штаб, а там военно-полевой суд и расстрел. Других предположений нет.

Наступил вечер. Я выглянул через широкую щель посмотреть, что делается на станции. Сегодня облачно и день не очень холодный. Направо, на путях, что-то делают двое рабочих. Кроме них, никого. Как всегда слышится вокзальный гомон, пыхтение паровозов. Переговариваются сцепщики, кто-то спорит. Доносится лязг буферов. В безветрии медленно падают крупные снежинки.

Зажглись электрические лампочки. Стали видны то там, то здесь красные и зеленые фонари. Путейцы звонко пересвистываются, сигналят друг другу огнями. С грохотом пронесся мимо нас поезд в сторону Сибири. Потом, сотрясая землю, с грохотом прошел мимо нас еще один состав и тоже в сторону Сибири.

Я долго и пристально наблюдал шумную вокзальную жизнь, совершенно не похожую на темные и суровые наши дни. Мне показалось, что жизнь по-настоящему я оценил только сегодня…

Подбрасывая полешки в печку, мы засиделись до глубокой ночи. Тяжело болен Дризге, тает с каждым часом. Смерть Павлова, состояние Дризге, неизвестность — все это действует угнетающе.

Одни лежа, другие сидя безмолвно наблюдают за угасающим пламенем печки. Стены вагона плачут. С улицы доносится завывание урагана.

В полночь послышались шаги. Они приблизились к нашему вагону. Часовой о чем-то спросил, и шаги удалились. Мы ко всему прислушиваемся.

Несколько минут спустя подогнали к нашим вагонам паровоз, прицепили и потянули на другое место. Все проснулись, вслушиваются. Вагон отцепили. Потом снова прицепили, перетаскивали несколько раз и наконец после долгого маневрирования мы оказались в составе какого-то поезда.

Мчится поезд, но мне не спится, я гляжу через щели во мглу.

Все окутано непроглядной ночной тьмой. Ураган со свистом слизывает снег с полей, кружит его и с силой обрушивает на вагоны.

Стучат колеса.

На рассвете на одной из остановок вывели всех на прогулку. Мы увидели, как из второго вагона вели под руки Хафиза, с одной стороны Баймагамбет, с другой — русский товарищ.

— Что случилось? Заболел? — бросились мы к ним.

— Тяжело ему было, всю ночь метался в горячке. Сейчас немного поправился, но не может еще прийти в себя, — еле слышно проговорил Баймагамбет.