Изменить стиль страницы

Сундук свой, кстати, она ни разу при них не открыла. И была такая сцена — они подтащили лестницу к двери (над дверью было стеклянное окошко), ребята держали лестницу, Светка наверху пыталась разглядеть, что спрятано в сундуке (тетя Капа очередной раз в нем что-то разыскивала), она услышала хихиканье, увидела Светкину красную от натуги физиономию и в ярости сундук захлопнула. Потом они вечером долго шептались на кухне, что тетя Капа жадная и что в сундуке ее спрятано золото.

...Отставку свою, когда она оказалась им не нужна, тетя Капа приняла смиренно. С непроницаемым лицом ходила по квартире, продолжала писать им письма, когда кто-то уезжал, продолжала дарить подарки, необходимые; они снисходительно принимали. Так все оно и шло, лет десять в общей сложности так шло, и вот оказалось теперь, что она их всех победила. Она выиграла в долгом временном марафоне, она вернула их себе, всех до единого. Спустя почти двадцать лет они устроили ей юбилей.

В белой кофточке, с ниткой дешевых бус тетя Капа сидела, думая о чем-то своем, и ничего не слышала. Она не слышала, как Таня взяла слово и читала подборку из ее старых к ним писем — краткая история сорок пятой квартиры в стихах и прозе. Она не слышала, как перекрикивались за столом: «Когда это было?» — «А куда я уезжал?» — «С кем это я целовалась?» — след мельчайших событий их жизней запечатлелся в ее письмах.

На диване в сарафане
Мать высокая сидит,
Грудь большую вынимает
И в стакан ее цедит, —

писала тетя Капа Тане о Светке, о том, как она справляется со своим первенцем. Хохот и вой раздался в ответ на те давние стихи, покраснел Андрей Васильевич, счастливый отец, начальник цеха. Тетя Капа встрепенулась, глядя в их ошалелые, возбужденные лица, подняла руку, она просила слова. Зятья раздвинулись, она встала, знакомым движением поправила свои бусики:

— Восемьдесят лет — это много, это тяжело, это шесть войн, и все-таки я пью за жизнь! — Голос ее задрожал. Чуть покачиваясь, стояла тетя Капа в напряженной тишине, и такое ветхое, износившееся лицо у нее было, что даже всеобщая их любовь уже не могла его осветить, — села и заплакала.

Помолчали, повздыхали подавленно, никто не ожидал, что тетя Капа снова над ними возвысится — даже в своем тосте.

— До ста лет тебе жить! — рыдающим голосом откликнулась вечно считавшая себя виноватой перед тетей Капой Светка. Зятья по очереди поднимались и, по примеру Андрея, совершали обряд целования ручки. Только Денисов чмокнул тетю Капу в щеку. И она потянулась к нему, погладила по голове — со стороны тети Капы огромная ласка.

— У нас тетя Капа будь здоров, сказать умеет, несмотря что старая, — обернулась к Тане соседка по столу медсестра Соня. Соня раздалась, расширилась, беленькая, аппетитная. — Счастье нам привалило, мы — квартира, — нам лично бояться нечего, правда, Танька? — Соня осторожно промокнула кружевным платочком накрашенные ресницы. И у Тани глаза на мокром месте...

3

Все эти годы Денисов истреблял в Тане Квартиру старательно и безуспешно... Он увез ее оттуда немедленно, едва они поженились, как будто можно тем самым вырвать из человека детство.

Оглядываясь на те времена, Таня начинала догадываться, что напугало тогда Денисова, хотя сам он свое смущение и страхи не умел облечь в слова. Или, может быть, не хотел, щадил Таню, боясь обидеть? Плебейство — вот что, наверное, его пугало. Плебейство района — барачного типа дом на окраине города, плебейство квартиры, ее перенаселенность (у одних Филимоновых в шестнадцатиметровой комнате росло пятеро детей), плебейская вольность в общении — двери в комнатах не закрывались, днем входили друг к другу без стука. Их квартира была общежитием в самом буквальном смысле этого слова, где завтракали и обедали за своими столами на кухне, где утром было проблемой умыться, где пахло свининой и тушеной капустой — привычно-устоявшийся запах, который, должно быть, приводил в отчаяние Денисова. Вероятно, его шокировала и общая убогость обстановки (это-то Таня поняла сразу, едва попав в его семью!) — комоды, этажерки, дешевые фанерные шкафы, кровати под покрывалами...

Деревня, перенесенная в тесноту разраставшихся городов, не справлявшихся со своим ростом, деревня со всеми своими патриархальными привычками, хозяйственной рачительностью, которой негде выявиться, нерастраченной домовитостью, распространяемой на пятнадцать — двадцать в лучшем случае метров жилой площади, деревня со своими праздниками, когда приглашаются все соседи и все приходят (в условиях квартиры со своими стульями и табуретками) и все сидят весь вечер, смеются, поют хором, а главное, выпивают, не пьют, а именно выпивают — под винегрет, холодец и пухлые, большие пироги... все это Денисов у них в квартире наблюдал. Провожая Таню по вечерам домой, он не раз попадал на общеквартирные празднества, и его весело и добро усаживали за стол, наливали рюмку, шутили грубовато, первыми открываясь ему навстречу, стараясь сгладить его чуждость, и это не только ради Тани, а потому, что пришел человек, а раз пришел, значит, гость, значит, ему рады, значит, он тоже хозяевам и их радостям рад.

Вот этой второй, главной стороны их тесной и неудобной жизни, ее души, Денисов не понимал. И еще больше не понимал, откуда в точно такой же комнате, с таким же шкафом, столом, матерью, которая, приготовив обед, любила сидеть на кухне и пить с соседками чай, отцом, инженером из выдвиженцев, закончившим институт заочно, пролеживавшим на диване все вечера, читая газеты, — откуда в этом мире, где, кроме тети Капы, не с кем было, по его мнению, словом перемолвиться, появилась вдруг Таня.

И Денисов срочно выкрал Таню, увез ее к своим в отдельную квартиру из двух небольших комнат, глухо отгороженных от соседей, чужих глаз, от ненужного общения. Воздух в доме был заполнен книгами и тишиной, — новый для Тани образ жизни, — мать Денисова скреблась к ним в дверь, только приглашая к столу. Она не полюбила Таню «как родную дочь», не приняла в лоно семьи, раскрывшись до донышка, как это, несомненно, сделала бы любая свекровь у них на Филях, она встретила Таню сдержанно, тем самым призывая приспосабливаться к их порядкам и семейным установлениям, заключавшимся в том, что у каждого члена семьи были свои строго определенные обязанности по хозяйству, выполняемые неукоснительно и автоматически, без всяких эмоций, — прачечная, заплатить за квартиру, постирай носки, кончается картошка... Картошка у них на Филях кончалась как-то иначе, более беззаботно, что ли, в магазин или на рынок бежал тот, кто был посвободнее. Здесь же это обязан был делать только тот, кому постановлено — раз и навсегда — закупать овощи.

И посуду по вечерам мыл тот, кому было назначено ее мыть еще до рождения Вальки, — его отец. Это была семья много работавших и рационально организовавших свою жизнь людей. Но, пообвыкнув, взяв на себя свою долю (это оказалась готовка завтраков и ужинов), втянувшись как-то в эту безрадостную деловитость, Таня почувствовала себя скорее не членом семьи, а участницей профсоюзного объединения по несению бытовых тягот. Так поставила дело мать, Ирина Валентиновна, и отец подчинялся ей, не вникая, почему и зачем. Он так много работал, что ему некогда было вникать в такие мелочи, как мытье посуды по вечерам. Он мыл посуду, а сын его, Денисов-младший, чистил в это время рядом с ним картошку на завтра.

Денисов очень скоро начал искать пути для получения им с Таней отдельного жилья. Он устал от матери, так казалось Тане, ему недоставало уюта или, напротив, безалаберности — необязательности завтрака из двух блюд, возможного отсутствия на ночь кефира. Ему хотелось оглядеться и самому выбрать и свой кефир и свой завтрак — свое гнездо, свитое по своим правилам. Слишком жестко была расписана его жизнь до женитьбы на Тане. С раннего детства.