Изменить стиль страницы

Можно представить поэтическое перо у многих в руках, уподобив их старушке, вяжущей носок: она дремлет, но пальцы ее продолжают работать, и худо-бедно носок готов. Тем не менее, в результате множество поэтических носков имеют спущенные петли. (Вяземский)

Вечерние тени падают на Олимп, в данном случае на квартиру на верхнем этаже здания, примыкающего к Зимнему дворцу[22]. По субботам в середине 1830-х годов собирались «поэты пушкинского круга»: хозяин дома, элегический Жуковский, источающий доброту и совершенство; едкий князь Вяземский; гусар Давыдов, посетивший Петербург на несколько дней; Плетнев с его мягким обхождением; слепой Козлов. Другие? «Иных уж нет, а те далече»[23].

Жуковский, Вяземский и Пушкин — оставшиеся в живых «аристократы», «высшее общество» того крыла русской литературы, которое называлось «искусством для искусства», «наездники смирного Пегаса в вышедшем из моды мундире старого Парнаса», — учтивые, утонченные господа, сидящие чинно на диванах и стульях в стиле ампир. Поборники красоты и элегантности, они смакуют поэзию словно редкое вино; они уважают Гармонию, и в ужасе вздрагивают от любой неуклюжей строчки или рифмы, которая звучит диссонансом с вершинами созвучия. С ними Одоевский, князь-химик, поклонник Шеллинга и рассказчик, очарованный колдовством Гофмана, и граф Виельгорский, прекрасный музыковед и гурман. Есть также несколько молодых талантов, подобострастных и осторожных: на их лицах замороженное выражение сдержанности и скромности. Один Гоголь выказывает признаки неловкости: поворачивая свой странный профиль к портретисту, он кажется взволнованным, неловким, нетерпеливым, как будто хочет бежать из салона, города, России и литературы вообще. Пушкин лениво щиплет виноградную кисть, не принимая участия в общем разговоре.

Слуга скромно начинает приготовления к вечернему чаю. Молодые уходят с понимающим видом, оставляя мэтров одних. Хозяин сопровождает их в переднюю, где Гоголь, не дожидаясь слуг, ищет свое пальто. Только несколько человек осталось в салоне Жуковского; Пушкин болтает с кем-то, очевидно, рассказывая ему нечто очень забавное, поскольку внезапно показывает свои сверкающие белые зубы в звучном, неистовом смехе. Позвольте воспользоваться этой паузой, краткой и несколько сбивающей с толку сменой декораций, чтобы быстро задать несколько вопросов об этой небольшой группе авторов, задержавшихся на Олимпе тем вечером. Кто они? Неприкаянные изгои, обойденные историей? Ностальгические консерваторы или даже — не выбирая слов — реакционеры? Такие величайшие гении, как они, разве не обязаны обратить внимание на вещи более серьезные, чем изящные искусства и прекрасные женщины, или попытаться стать более полезными для своей огромной страны с ее огромными проблемами? Что они думают о добре и зле, о свободе, абсолютизме, крепостном праве?

Да, для публики они твердолобые упрямцы (Пушкин, не забудем, родился в 1799), «несчастные анахронизмы, стремящиеся возродить восемнадцатое столетие».

Но на самом деле, они — живая история. Они пробудились к сознательной жизни и литературе в то время, когда Россия рисовалась Европе как парадигма великолепия и разнообразия: чудо степей, роскошная Византия, неукротимая сила, варварская и жестокая, огромная и дерзкая. Они помнят героическое, былинное младенчество своей страны, и сегодня они беседуют и шутят, думают и творят, стойко отказываясь сдаться седовласой старости. Потому что что-то странное и пугающее пустило корни в российском организме, как будто ужасный темп начального бурного роста прервал его естественный физиологический цикл и погрузил в преждевременное старение, отметив его мощное молодое тело бородавками и морщинами слепой бюрократической глупости, полицейского произвола, жесткого, неестественного формализма.

Ностальгирующие — да. И консерваторы — драгоценных осколков прошлого.

Реакционеры — да: они реагируют на плохой вкус, плохую поэзию, плохое правительство.

Они могут и делают. Но избегают мрачной мантии судьи, выгребателя мусора, палача.

Сохрани нас Бог задать им эти вопросы, поскольку они ответили бы удивленным взглядом, смущенным молчанием, смертельной насмешкой, презрительной гримасой, а Пушкин одним. из тех неистовых взрывов смеха, от которого «словно кишки видны».

Быстрый круг замкнулся, вернувшись назад, к грозовому эху пушкинского смеха. И в центре заключена тайна «пушкинской эры», когда-то сияющего рассвета, а теперь уже темнеющего заката. Тайна поэта, обреченного никогда не стареть (сама пуля Дантеса походит на часть некоего отдаленного астрономического плана), но он, в светлой зрелости его искусства, был повсеместно отвергнут как старая бесполезная руина, — Прометей, прикованный к скале вечного детства, никому не нужный Мафусаил. Как будто кто-то вынудил его воплотить всю глубину трагической паузы между двумя возрастами в истории его страны, компенсируя это гармоничным ростом его искусства в течение всей жизни.

Графиня Толстая говорила, что не желала умереть скоропостижною смертью: как неловко явиться перед Богом запыхавшись. По словам ее, первой заботой ее на том свете будет разведать тайну о Железной маске и о разрыве свадьбы графа В. с графинею С., который всех удивил и долго был предметом догадок и разговоров петербургского общества. Наводнение 1824 года произвело на нее такое сильное впечатление и так раздражило ее против Петра I, что еще задолго до славянофильства дала она себе удовольствие проехать мимо памятника Петра и высунуть пред ним язык! (Вяземский)

Вяземский был хорошим поэтом, умным критиком, замечательным собеседником и автором писем; известным, тщеславным завоевателем женских сердец, интеллектуальным человеком, всегда резким, иногда жестоким. Никогда ни от чего не приходя в волнение, он смотрел на мир с ясным разочарованием. Он сравнивал себя с термометром, который регистрирует температурные изменения немедленно и с максимальной точностью, — бесполезным инструментом, замечал он, «в месте, где вещества кипят или замораживаются случайно, где на это не обращают внимания и никакие приборы не нужны». Его записные книжки — частные дневники и забавные хроники мыльных опер, прошлых и настоящих — регистрируют резкие и внезапные колебания моральной температуры России в дотошных деталях. Например: «„Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкой и единорогом (род пушки. — Прим. ред.)“, — говорила Екатерина II какому-то генералу. „Разница большая, — отвечал он, — сейчас доложу вашему величеству. Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе“. — „А, теперь понимаю“, — сказала императрица».

Пушкин любил истории о Петре, Елизавете, Екатерине и Павле. Он собирал анекдоты об их ежедневных привычках, недостатках, слабостях, комических сторонах, причудах характера и их остротах — обо всех свойствах людей, уже окруженных ореолом легенды. Он наслаждался неподражаемым «изяществом истории» бесед с Натальей Кирилловной Загряжской, отдаленной родственницей, которой было за восемьдесят, и посвятил этому главу незаконченных «Table talk»[24]: «Орлов был в душе цареубийцей, это было у него как бы дурной привычкой. Я встретилась с ним в Дрездене, в загородном саду. Он сел подле меня на лавочке. Мы разговорились о Павле I. „Что за урод! Как это его терпят?“ — Ах, батюшка, да что же ты прикажешь делать? ведь не задушить же его? — „А почему же нет, матушка?“ — Как? и ты согласился бы, чтобы дочь твоя Анна Алексеевна вмешалась в это дело? — „Не только согласился бы, а был бы очень тому рад“. Вот каков был человек!» Так живая история говорила живыми голосами стариков и старух, которые задержались причудливыми реликтами в новом столетии. Так осуществлялась связь между поколениями, сохраняемая все еще надежными воспоминаниями почтенных свидетелей. Таков был «le néant du passé», своего рода запасной путь для такой страны — в России всегда есть опасность с ее врожденной тенденцией полностью стирать прошлое и строить новое на пепелище.

вернуться

22

Жуковский тогда жил на верхнем этаже Шепелевского дворца. 29 декабря 1835 года Вяземский писал Тургеневу: «В воскресенье Жуковский приглашает литературное братство на свой олимпийский чердак… Крылов, Пушкин, Одоевский, Плетнев, барон Розен и т. д.»

вернуться

23

Дельвига и Рылеева больше нет, последний казнен после восстания декабристов. Кюхельбекер далеко, в сибирской ссылке (опять-таки из-за декабрьских событий), Батюшков серьезно болен психически. Языков в Москве, как и Баратынский, которого теперь отделяют от Пушкина не только мили.

вернуться

24

Застольный разговор, беседа (англ.).