Изменить стиль страницы

Пушкин в шутку объявил новое кредо тридцатилетнего возраста: «Мой идеал теперь — хозяйка, / Мои желания — покой, / Да щей горшок, да сам большой». Осенью 1830 года, запертый в маленьком деревенском имении Болдино карантинными зонами, призванными остановить распространение холеры в южную Россию, оторванный от мира, мечущийся между воспоминаниями и предчувствиями, он старательно выполнил ритуал прощания — прощания навсегда с Евгением Онегиным, его любимым ребенком, прощания со своей громкой славой национального мятежника и прощания со своей беспорядочной, бурной, беспутной, кочевой, напряженной жизнью. Он женился и отказался от трудного пути бесконечного мятежа в пользу более гладкого, более прозаического, по которому путешествовали многие. «II n’est pas de bonheur que dans les voies communes», — с усмешкой сказал он, цитируя Шатобриана. «Счастье можно найти только на проторенных дорогах». Все же мерцающая завеса игривости скрыла смутную путаницу предчувствий, предвидений, потрясений. За улыбкой Пушкина таилась усталость: есть времена, когда поэты — избранные, проклятые — стремятся к тому, чтобы стереть высокий, но все же ужасный знак, которым они отмечены. Был страх: есть времена, когда поэты слышат в самых обычных звуках ночи — в Болдино шелестели тополя, бегали невидимые полевые мыши, скрипели половицы ветхого деревянного дома, и утомительно тикали древние часы дедушки — темный поворот судьбы, ее зловещий глас. И когда приходят эти времена, они выбирают (будучи также проницательными) послушное повиновение закону и табу; они объявляют себя побежденными. Нет больше желания меряться силами с враждебной судьбой. Пушкин теперь успокоился, отбросил одежды странного, резкого поэта и присоединился к кроткой безвестной толпе обычных смертных. Он спешил сообщить друзьям и знакомым о своей метаморфозе: «Я мещанин, я просто русский мещанин». «Fait est que je suis bonhomme et que je ne demande pas mieux que d’engraisser et d’être heureux — I’un est plus facile que iautre»[21].

Он устраивался в Царском Селе со своей восхитительной юной женой и успел прибавить только пару фунтов, когда был поражен бичом холеры во второй раз. Годом ранее, в Болдино, эта болезнь предоставила ему наиболее производительный период его творческой жизни — наряду с мучительным беспокойством и паникой заточения. Но теперь, злонамеренно и злобно, она разбила его надежды на спокойную буржуазную жизнь в сени его любимого лицея.

При первом появлении холеры в Москве один подмосковный священник, впрочем, благоразумный и далеко не безграмотный, говорил: «Воля ваша, а по моему мнению, эта холера не что иное, как повторение 14 декабря [1825, дата восстания декабристов]». (Вяземский)

10 июля 1831 года двор прибыл в Царское Село, скрываясь от эпидемии и от народных волнений. Говорят, что когда императорская пара прогуливалась по улицам, они были приятно поражены очарованием Натали и тем, как необычно послушно держался Пушкин рядом со своей очень молодой женой. Активность госпожи Загряжской и хорошие отзывы Жуковского, восторженного «учителя, побежденного своим учеником», сделали остальное: в конце 1831 года поэт повторно поступил на государственную службу с ежегодным жалованием в 5 000 рублей в ранге титулярного советника. Формально приписанный к министерству иностранных дел, он фактически работал над историей Петра Великого. Он переехал в Петербург, а там цены были высоки. Он пробовал помогать своим родителям, взяв на себя тягостное управление Михайловским, и запутался в семейных распрях. Вдохновение надолго оставило его. Он был в восторге от своей новой исторической работы, но трудоемкое исследование требовало времени и, конечно, не могло сделать его богаче. Его «История Пугачевского бунта», изданная в 1834 году, была продана едва ли в количестве тысячи экземпляров. Цензоры — царь лично, а также другие унылые стражи литературной непогрешимости — расставляли на его пути бесчисленные препятствия, задерживая и иногда запрещая публиковать то, что он написал. Он пробовал удачи в картах и проиграл, как это всегда случается с игроками, отягощенными нуждой. Покой и счастье продолжали скользить сквозь пальцы подобно извивающимся змеям. Последней каплей стал камер-юнкерский шутовской мундир — невыносимое оскорбление в его возрасте, при его известности и беспредельной гордости. Вяземский был совершенно прав, когда сказал: «Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое бы он оценил…»

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь — как раз — умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

Каждый год 1 июля в Петергофе праздновался день рождения императрицы, и это было празднование несравненного великолепия и пышности, фестиваль в грандиозном северном стиле, суровом и мрачном; тысячи русских тянулись по улицам в могильной тишине, без следа смеха; один за другим — как дисциплинированные тени, появляющиеся из склепа. Среди моря огней и пышных декораций императорское семейство и двор строили длинный кортеж роскошных линеек, доступных взглядам подданных. Один из этих парадов однажды пропустил Пушкин: он торопливо шагал по обочине дороги, спеша, кто знает куда. «Bonjour, Pouchkine!» — поприветствовал его царь. «Bonjour, Sire», — ответил поэт с уважением, но без намека на благоговейный страх. Однажды летом, вероятно в 1835 году, он тоже должен был занять место в одной из линеек. «Известная его несколько потертая альмавива драпировалась по камер-юнкерскому мундиру с галунами. Из-под треугольной его шляпы лицо его казалось скорбным, суровым и бледным. Его видели десятки тысяч народа не в славе первого народного поэта, а в разряде начинающих царедворцев».

11 марта 1831 года. Указ, выпущенный Его Императорским Величеством относительно мундиров при Императорском дворе:

…Для министров (не военных), обер-камергеров, гофмаршалов, старших распорядителей, главных виночерпиев… предписанная форма платья предполагает темно-зеленое сукно с красным воротником и соответствующими манжетами. Фасон, используемый в настоящее время, имеет расшитый золотом воротник, манжеты и отделки карманов: широко для упомянутых деталей и по краям, узко на швах и фалдах; на груди вышиты узоры; золотые пуговицы с гербом.

…Для церемониймейстеров, камергеров и камер-юнкеров предписана идентичная форма, но без вышивки на швах, эта деталь сохраняется только для первых разрядов Императорского двора.

Для всех вышеупомянутых разрядов предписана каждодневная форма, со шпагой, подобная парадному мундиру, за исключением того, что вместо вышивки на груди будет столько же шевронов, сколько пуговиц, плюс еще три на рукавах и четыре на фалдах.

Для всех членов Императорского двора предписанный правилами фрак имеет темно-зеленую ткань с нижней стороны и воротник черного бархата. Матовые золотые пуговицы с монограммой Его Императорского Величества — тремя готическими буквами ниже короны.

Среди тех, кто «видел в нем лакея» была группа новых молодых литераторов, которые смотрели на литературу аи grand, serieux, даже аи grand tragique (очень серьезно и очень трагично, — фр.). Они мечтали о сочетании искусства и свободы, поэзии и политических прав, романов и социальной реформы. Эти представители четвертого сословия — все еще робкие в словах и делах, все еще почтительные к старым богам — поднимались к трону российской литературы без тайного дворцового заговора или кровавого восстания. В Москве Белинский, будущий Неистовый Виссарион, лил слезы над талантом Пушкина, оплакивая скудные и неизбежные сумерки Аполлона, теперь так редко согреваемого лучами его прежнего дара. Сыновья были воинственны, и отцы, утомленные прошлыми сражениями, хотели бы восхищаться прежним Пушкиным, с его свободолюбивым пафосом, цареубийственными стрелами и байроновской гордостью, экзотическими пейзажами и бахчисарайскими фонтанами, цыганами, черкесами и демонами, его couplets sceptiques и атеистическими стихами. Тем временем многочисленные критики более низкого полета, бойкие наемные писаки, горя желанием угодить более широкой мещанской аудитории, безжалостно клеймили его: «Да, действительно, изумительным было это незабываемое время в нашей литературе, когда звучала лира Пушкина и имя распространилось по всей России, вместе с его сладкими песнями!.. Но почему Муза поэта умолкла? Может ли быть, что поэтический дар так стремительно стареет?.. Неужто все прекрасное на этой земле так недолговечно?» В русской литературе царила неразбериха. Писания Марлинского и Барона Брамбеуса предпочитали «слабой и ленивой прозе» Пушкина, его поэмы затмевались помпезностями Бенедиктова и свинцовыми строками Кукольника — восходящих звезд, обреченных в конце карьеры стать второразрядными метеорами, оставляющими всего лишь тающий след на литературном небосводе России. И некоторые подозревали в Пушкине зависть, когда он рисковал делать замечания о новых любимцах публики («А что, ведь у Кукольника есть хорошие стихи? Говорят, что у него есть и мысли»).

вернуться

21

«Дело в том, что я человек средней руки, и ничего не имею против того, чтобы прибавлять жиру и быть счастливым, — первое легче второго» (фр.).