— Дальше не нужно, — остановилась Мария Викторовна.
«Ну, как хочешь», — подумал Букреев.
— Спасибо, что проводили... — Она насмешливо улыбнулась: — Что проводили и уберегли... Мы очень интересно поговорили. До свидания.
Отворачиваясь от ветра, она быстро пошла к дому, особенно не разбирая дороги, и при свете уличного фонаря, который раскачивался и громыхал железным колпаком, Букреев вдруг разглядел, что Мария Викторовна тоже ведь в туфлях...
— Осторожно там, у дверей, — сказал вдогонку Букреев. — Там лед...
Не оборачиваясь, она кивнула, долго что-то возилась с дверью. Помочь, что ли? Но его не звали, сама наконец справилась, дверь хлопнула, и Букреев остался один.
Он еще постоял немного — свет нигде не зажегся: значит, окно выходит на другую сторону. Постоял, вспомнил ее усмешку: «Спасибо, что уберегли...» (а он, может, не ее, а своих офицеров берег!), подумал, что очень уж она самонадеянная особа, и зашагал к своему дому.
На кухне все еще горел свет. Ольга, конечно, и не думала ложиться, хотя он предупредил, что вернется поздно.
«Мы очень интересно поговорили...» О чем же это она с ним разговаривала?
Ничего путного из их разговора Букреев припомнить не мог и, поднимаясь по лестнице, пожал плечами: «Разговаривали!.. Муть зеленая!»
14
В гостинице Марию Викторовну ждало письмо от мужа. Не снимая пальто, она торопливо пробежала первые строчки, заглянула в конец письма и убедилась, что дома все в порядке. Вот только с сыном, сообщал муж, что-то непонятное творится: занялся вдруг боксом, приходит после тренировок в синяках, в школу надевает все только нарядное, а вчера взял и побрился. Это в четырнадцать лет!
Мария Викторовна улыбнулась растерянности мужа: «Что-то творится...» А в другой квартире — она, кажется, догадывалась, у кого, — со сверстницей ее Игоря тоже происходило, наверное, что-то непонятное. Чья-то дочь, такая до этого неаккуратная, вдруг стала придирчива к своим нарядам, а перед тем как вынести мусорное ведро, долго смотрится в зеркало и выбирает, какую кофточку и какие туфли ей надеть.
Все это и с ней когда-то тоже было...
Мария Викторовна впервые подумала, что достигла теперь того возраста, в котором — совсем ведь, кажется, еще недавно — так отчетливо помнила свою маму. Конечно, в те годы мать не казалась ей молодой: какая же это молодость — тридцать семь лет? Видно, родители вообще никогда не могут казаться своим детям молодыми, как, наверно, и она — Игорьку. И раз пришло к ней это понимание — значит, действительно не так уже молода, и, как состарилась ее мама, даже не заметив этого, — так же, наверно, и она не заметит...
Мария Викторовна отогнала от себя эти невеселые мысли, сняла пальто и, уже не перескакивая, прочитала все письмо. То, как муж старался скрыть свою досаду, что она не рядом, что без нее он совершенно выбит из привычной для себя колеи, ее особенно тронуло сейчас, потому что, читая письмо, она все время чувствовала какую-то непонятную вину перед ним за сегодняшний вечер. И, остро помня только что пережитое невнимание к ней другого человека, Мария Викторовна была благодарна мужу за теплые слова.
Когда-то, лет пятнадцать назад, он читал им лекции по акустике, студентки все были влюблены в него, и Мария Викторовна втайне недоумевала: почему же именно она? что он мог найти в ней? Она робела перед ним, как на экзаменах, и все, что говорила она, казалось ей неуклюжим и мелким, а все, что произносил он, было значительным и серьезным.
Муж вскоре перешел в НИИ, возглавил самый большой отдел, считался волевым, энергичным руководителем, и сейчас уже поговаривали, что он вот-вот станет директором института, но только она одна знала, как ему трудно принимать любое решение, как он мучается уже от одной необходимости принять какое-нибудь решение, как он даже неосознанно рад, когда из какого-то положения нет выхода, а значит — нет необходимости из чего-то выбирать и на что-то решаться.
Как же другие ни разу не заметили этого в нем?! Как могло быть, что до сих пор никто не понимал, какой ценой дается ему их представление о нем, которое он молча принял когда-то из-за своего тщеславия или из-за неудобства разубеждать их? Теперь он уже вынужден был тщательно оберегать от чужих глаз свою неуверенность, прятать ее, не смея признаться ни единой живой душе в том, как ему трудно, и приходить каждый день на работу энергичным, волевым руководителем, поддерживая перед всеми навязанную ему модель самого себя.
Не слишком ли часто — а может быть, и всю жизнь? — мы так и воспринимаем других людей: не такими, каковы они на самом деле, а лишь исходя из нашего представления о них, из представления, созданного нашим собственным воображением?..
И, значит, не точно ли так воспринимают другие люди нас самих, считая нашей сущностью не то, что действительно является ею, а то, что им просто хочется в нас видеть?
Своего мужа она поняла через какой-нибудь год после замужества, как только перестала быть его студенткой; и когда поняла — испугалась за него. Ведь своя собственная репутация как бы сама и обрушивается на таких людей, все время давит, не дает ни на минуту забыть о ней, и они несут и несут ее на своих плечах. Они это долго могут нести, может быть — даже всю жизнь или, скажем, до самой пенсии, то есть до тех пор, пока это кому-то нужно, пока от них этого ждут их подчиненные и начальники.
Для такого долголетия необходим только хорошо обеспеченный тыл, где можно передохнуть, расслабиться, вернуться хоть на время к себе самому от чужого представления о себе, и Мария Викторовна делала все, чтобы обеспечить мужу такой тыл.
На собственную работу времени уже было совсем немного, но она все-таки ухитрялась работать в лаборатории, а позже — и руководить лабораторией, и неплохо руководила, считалась толковым работником, а по вечерам еще просматривала и редактировала статьи мужа перед отправкой в журнал, помогала ему в составлении какого-нибудь важного делового письма — как-то легко умела схватывать основную мысль, безжалостно выбрасывая все второстепенное, на что муж без нее никак не мог решиться. Все ему казалось главным, и только потом, прочитывая то, что она оставила от длинного его письма, он удивлялся, как теперь стало все доказательно и понятно, а потом уже и удивляться перестал. И даже кого и куда ему переставить в отделе, кому поручить ту или иную тему — тоже требовало ее участия, если и не совсем по существу, то хотя бы как одобрение, в котором он постоянно нуждался.
Щадя его самолюбие, она так незаметно подсказывала и помогала ему, а он настолько привык к ее советам, что уже почти и не замечал их, и так выходило, что это все — он сам: его опыт, его мысли, его слова. В значительной мере так оно часто и бывало на самом деле, но только без нее могло все-таки быть по-другому... И когда она поняла, что без нее он теперь просто не сможет, он стал для нее роднее и ближе: это ведь как с ребенком — чем беспомощнее, тем дороже...
Ну, а она?
Что — она?
А она-то сама? Ведь она так глубоко и точно ощущала порой состояние другого человека — не его мысли, а именно состояние, — что ей даже становилось временами как-то не по себе: если так могла она по отношению к кому-то, то, наверное, и кто-то другой мог так же по отношению к ней самой? И тогда кто-то, значит, сумел бы вдруг понять, что она сама-то нуждается в человеке, на которого иногда можно опереться или хотя бы только знать, что можно; ей тоже нужна была чья-то забота о ней, чье-то мужество, и так иногда хотелось позволить себе быть несильной, нуждаться в чьей-то помощи, в совете... Но — что же делать? — так уж сложилось, что позволить себе это она не могла: не с кем было это позволить себе, не с кем... Так уж сложилось.
Вообще, сколько она помнила себя, она всегда была чьей-то опорой: в школе — потому что умела хранить чужие тайны; в своей семье, когда умер отец, — потому что была самой старшей, а мама часто болела, и пенсия за отца была маленькой; в институте к ней шли со своими бедами, а если случалась радость — тоже шли, потому что она никому не завидовала, считала, что человек заслужил эту радость. Другое дело, если что-то хорошее случалось с ней: просто, значит, повезло...