Однако, когда в очередной раз оказывалось, что письма ему по-прежнему нет, он думал, что вот как он прав был тогда, в санатории, не изменив своему правилу в отношениях с Верой. Как это все же разумно — не допускать близко к сердцу, чтобы не в чем было потом разочаровываться.
Тут, правда, он хитрил перед собой. Что все-таки задевало его, с чем не мирилась душа Андрея Михайловича и из-за чего он продолжал заходить на почту, уже мало надеясь, — это то, что, поверив глубине и искренности чужого чувства, не мог он допустить, не хотел допускать, что подобное можно так легко и скоро вычеркнуть, просто-напросто забыть в две-три недели. В конце концов, дело было не в чувстве именно к нему, Каретникову, а в ТАКОМ чувстве вообще, которое признавалось им вполне охотно, тем более это ведь не требовало с его-то стороны никаких душевных трат и усилий, кроме понимания, что — что ж? — видимо, и такое иногда случается с кем-то на какое-то время. И хорошо, очень хорошо, что случается.
Но чтобы настолько быстро оно проходило, ТАКОЕ чувство, — это было слишком неприемлемо для него. Он, Каретников, мог сам ни разу не испытать подобного — как он полагал, К СЧАСТЬЮ не испытать, ибо это не только радостно должно быть, а и чересчур хлопотно и, увы, почти всегда по-своему драматично, — но ему, пусть с некоторой снисходительной усмешкой современного прагматичного человека, все же нужно было верить, что ТАКОЕ чувство существует в принципе и, значит, может случаться. Так ему было уютнее на этом свете.
Женщина на почте, свидетельница его неудачливости, уже чуть не с соболезнованием успокаивала его:
— Ничего, вам пишут, пишут. Заходите..
— Да, конечно... — одаривал ее Каретников той обаятельной улыбкой, с какою он всегда, сам этого не замечая, разговаривал с женщинами любого возраста, если они были ему симпатичны, а вернее — если чувствовал, что он им симпатичен.
Самолюбие его страдало, и назавтра он зашел на почту, уже твердо зная, что это в последний раз. Из окошка на Андрея Михайловича смотрела незнакомая длинноносая девушка с низкой, до самых бровей челкой над злыми маленькими глазками. Он вспомнил, что надо предъявить свой паспорт, раз той женщины почему-то не было сегодня.
Он так доброжелательно и спокойно улыбнулся ей, что в ее некрасивом насупленном лице что-то вдруг совершенно непроизвольно смягчилось, будто чуть оттаяло, а еще спустя мгновение, когда девушка возвращала ему паспорт, Каретников, снова встретившись с ней взглядом, точно уловил некий отклик.
Он знал за собой это почти безошибочное чутье угадывать чью-то к нему приязнь, ему это часто помогало в общении и с коллегами, и с начальством, и с женщинами, и даже в устройстве в столичных гостиницах, несмотря на табличку «Мест нет». Но и тогда, когда ощущение, что он кому-то нравится, ни в чем не сулило ему выгод, оно все равно было не только приятно, но и необходимо ему, потому что придавало уверенность и вообще в своей удачливости, и, главное, в каком-то немедленном сиюминутном везении, которое вот-вот последует. Если же удача и не приходила тут же, сейчас, то он все равно был уже на нее настроен, и тогда даже неудача, если почему-либо она вдруг случалась вопреки всем его ожиданиям, воспринималась Каретниковым не так болезненно.
Конечно, от того, что девушка в окошке была теперь к нему расположена, никак не зависело, получит ли он сегодня письмо, но уже то, что он так легко преодолел ее неприязнь, было само по себе добрым знаком и придало ему уверенность именно в сегодняшнем везении.
— Нету Каретникову, — огорошила его девица с челкой.
— Нет? — машинально переспросил он. — Спасибо...
Он все же улыбнулся ей напоследок, но, видимо, улыбке его уже не хватало той конкретной предназначенности и теплоты, которые были раньше, и, сразу же чутко уловив это изменение и свою теперь ненужность ему, девушка посмотрела на Каретникова не только с разочарованием, но и с прежней неприязнью.
«Как будто я в чем-то обманул ее», — обиделся Каретников, отходя от окошка.
Пережив досаду, что предчувствия, выходит,, подвели его, можно было теперь зато и порадоваться, что он наконец свободен, что заглядывать сюда больше не надо, что он сделал все от него зависящее, чтобы получить письмо, и что он избавился от этого унижающего чувства, когда получалось, что он нуждается в ком-то, больше, чем нуждаются в нем... Вот только ни радости, ни хотя бы облегчения все равно не было.
Не зная, куда деть себя, он прошел к скверику напротив собора, там полно было незанятых скамеек с налипшими на них желтыми и оранжевыми листочками от кустарника и одиноких деревцев, как и подобает осеннему городскому пейзажу в центре города. От вчерашнего дождя скамейки уже просохли, можно было сесть на одну из них, покурить спокойно.
Снова вспомнив неприязненный взгляд, брошенный ему напоследок, Каретников со слабой надеждой подумал, что, кажется, эта девица в окошке слишком быстро и невнимательно просматривала письма. Может, будь вместо нее та пожилая женщина, он сейчас бы уже читал письмо...
А почерк был бы совершенно незнакомым, и в этом Андреем Михайловичем ощутилась некая смешная странность: уж как будто знал Веру так близко, что ближе-то и некуда, а вот ведь даже почерка ее он не знает.
То, что могло быть в письме, он, в общем, представлял себе: как помнят о нем, как к нему относятся (а могли только хорошо относиться)... «Но вот штука-то какая... — Андрей Михайлович усмехнулся. — Письма ведь нет... И значит, неважно, как там к тебе относятся, раз нет письма».
Непонятное беспокойство томило его, словно бы он потерял что-то. «Паспорт! — толкнулась мысль. — Я там, у окошка, свой паспорт... Или где-то по дороге обронил...»
Он торопливо полез по карманам, и движения его рук, пока он рылся, отыскивая паспорт, стали вдруг суетливыми и беспорядочными, как бывает, когда спохватываешься внезапно, начинаешь что-то искать, боясь, не потерял ли, и, пугаясь еще больше оттого, что не с первой же секунды обнаружил пропажу, бестолково и лихорадочно ощупываешь подряд все карманы, не доводя ни одно из своих движений до какого-нибудь завершения.
Паспорт нашелся там, где и должен был лежать, во внутреннем левом кармане пиджака, — непонятно, как он сразу не нашелся, и Вера была повинна и в этом его переполохе. Он рад был вновь проснувшейся обиде на нее: так ему было легче.
«А что, собственно, произошло такого?!» — на самого себя прикрикнул Андрей Михайлович, но тут же, однако, подумал,что если б он знал ее адрес... Почему он не спросил адреса?
Ну, так это понятно почему: она же должна была первой написать, и там, на ее конверте или внутри... Пожалуй, он бы и сам, не дождавшись, написал ей сейчас. Такое какое-нибудь вежливое, очень вежливое и холодное письмо. А лучше — спокойно-насмешливое. Вообще какое-то никакое, легкое, интеллигентное... «Здравствуйте, Вера...»
Это «вы» после той близости — хорошо, очень хорошо. Когда-то в старину, может, и норма, теперь оно бы прозвучало как усмешка, как что-то обидное... Нет, все же не так, не Вера, а... «Здравствуйте, Верочка. Обещанного Вами письма, конечно, не получил. Говорю: «конечно», ибо понимаю... ибо всегда понимал, что дружба и любовь все-таки требуют, увы, постоянного присутствия. Разумеется, я поэтому нисколько не обижен на Вас, просто так устроено, что не жизнь сгибается по человеку, а человек...»
Каретников поморщился, обнаружив, что обе последние фразы — и о постоянном присутствии, и о человеке, который сгибается по жизни, — были совсем не его, и что, оказывается, он не умеет сочинять подобные письма. Деловые — да, а эти, такие... Он никогда вроде бы и не писал их, разве что в первые студенческие годы, но с тех пор столько лет прошло...
Как-то само собой так допустилось, и он не сопротивлялся возникшей вдруг в нем фантазии, что вот, мол, прошло уже много лет, как они с Верой. Нет-нет, он вовсе не оставил свою семью, детей — этого и в мыслях не возникало, — а так у них сложилось с Верой, что они постоянно, пусть и редко, а все же видятся. Он ли к ней в Москву приезжает на несколько дней, она ли к нему, или — совсем уж спокойно и хорошо — они, заранее сговорившись в письмах, в одно время съезжаются в тот же, например, санаторий, где когда-то познакомились лет десять, даже двадцать назад.