Да, этой женщине крупно повезло; и вот еще в чем – в том, о чем только и мечтают: она дожила до спокойной старости, да еще в своей квартире, не в доме для престарелых – и до какой старости: совсем скоро ей восемьдесят восемь. Почти девяносто. Почти век. Вот уж поистине преклонный возраст – и, в общем, не лежачая больная. Редкость. Прекрасно!

А что в ее судьбе прекрасного? То, что было до какой-то черты; но это прошло, от всего хорошего остался только розовато-газообразный сон – как и не было. А потом, после этой черты, пошло, полилось, как из ведра: потери, потери, потери – родных и близких, друзей и знакомых, красоты и здоровья… И вот та женщина, наконец, слилась с ней, сегодняшней Галей Абрамовной; вот, наконец, ее прекрасная, ее ходячая старость в своей квартире – глухое, почти незрячее, скрипучее-сыпучее одиночество-одиночество-одиночество. Жить, чтобы жить… Вздор. Че-пу-ха. Реникса.

Интересно, о чем ты раньше думала? Да не может, не может смысл какой бы то ни было вещи лежать в ней самой! Смысл искусственных зубов вовсе не в них самих, а в том, чтобы жевать ими вместо своих, настоящих. Свой смысл фиксы получают от выпавших из-за пародонтоза или умерших от периодонтита настоящих зубов. И так всякая вещь – свой смысл она получает от другой вещи, большей, чем она. А смысл жизни? Если он у нее есть, то от кого большего, чем она, – от кого она его получила? А если смысл ее – в ней самой, то вот она кончается, вот совсем окончилась ее жизнь – и с ней вместе ушел весь ее смысл. Или она его передала чему-то, кому-то другому? Кому? Да известно кому – другому. Этот ответ всегда готов, издавна, у всех мудрых во всех народах. Делай другому добро, передай другому все свое лучшее – ты умрешь, он проникнется твоим лучшим и продолжит. Продлит твою жизнь в том, что ты передала ему, а он, опять же, передаст другому.

Что ж, может быть, может быть, аллес ист мёглихь… Делала ли она добрые дела? Кто знает. Специально, наверное, нет. Впрочем, она и сама не встречала благотворителей, за исключением организаторов и участников благотворительных вечеров в ее детстве и ранней юности. К этим доброделателям она никогда не относилась серьезно. Однако же – сама всегда старалась, по крайней мере, никому не причинить зла, что было во времена, в которые ей выпало жить, может быть, не так уж и мало. А случалось, и помогала – почему не помочь, все мы люди – Лиле, например. И, между прочим, правильно сделала, Лиля оказалась благодарным человеком, неизвестно, что нынче она бы вообще без Лили делала. Но ведь это просто удачный случай. А общий смысл? Что остается-то от этого всего? Ты ему помогаешь. Потом он умирает. Тот, кому он помогал, или отдавал твое добро тебе же – как у них с Лилей все замкнулось – тоже, в свою очередь, умирает, как и ты, как и всякий в этой эстафете или передаче по кольцу. С замкнутым кольцом все совершенно ясно – Лиле она что-то доброе сделала, и та ей благодарна, но вот уже Вите до нее нет никакого дела, и “добро” ее через Лилю – ему не передалось; спекулирует себе – пусть, но очевидно, что все ее доброе в э т у с т о р о н у где началось, там и кончилось – на Лиле. Но так же ведь и с “эстафетой”. Где-нибудь она прервется наверняка. Не бывает так, чтобы ты ему, он детям, а те – детям детей, и так сотни лет. Не бывает – и все. Жизнь не спорт. В жизни нет тренеров, набирающих команду бегунов из сильных и равносильных (причем жизнь этой команды – максимум несколько лет). В жизни всегда где-то что-то произойдет непредвиденное – на то она и живая – и насовсем. Кто-то обязательно умрет бездетным, или замкнутым и одиноким, так что если и захочет, никому слово доброе сказать не сможет – ни души вокруг; или таким эгоистом, что сколько бы ему ни передавали, сам никому ничего доброго не сделает и не передаст – и тут всему, что в него вкладывали все предыдущие, и конец. Смысл этого всего? Цель? Были, да сплыли. Выработанная золотая жила. От твоего “добра” не останется ровным счетом ничего.

Да, но такова и цена… любого дела! Лю-бо-го. Все эти, как их там, “пароходы, строчки и другие долгие дела” (а уж как Зара читала Маяковского на выпускном вечере – бог ты мой, в какое разное время жили она и доченька: она на своем выпускном читала Гамсуна, а дочь – Маяковского) – все это вздор. Реникса. Какие такие пароходы? Зачем ей, чтобы ее именем назвали пароход? Это просто несерьезно – плыть на пароходе “Геля Атливанникова”. Три ха-ха, как говорили когда-то и она, и ее подружки. А кончают все эти пароходы и паровозы ржавчиной, дырами в них – и свалкой. Как она сама. И никакие не долгие эти дела – ни один пароход не плавал, со всеми ремонтами, целых восемьдесят семь с лишним лет, как она сама, ее дело более долгое, чем быть пароходом, да только чем дольше она плывет, тем тяжелее и ненужнее плывется, вот удел всякого действительно долгого дела; “и всякая штука”, – говорил какой-то герой Антона Павловича, ее всегда смешило, так ей ли во всякую такую “штуку” верить?

Дела. Свершения. Они останутся от человека после его кончины. Самые мыслящие, самые умудренные – а кому тогда верить, если не им, – так и говорили. Вот этот… ну, самый главный герой этого… ну, самого главного у немцев, она еще учила-учила его и выучила так, что помнит до сих пор пару строк – этот вот самый-самый умный, вот и он все испытал, в отличие от нее, маленького человека, что с нее взять, и в итоге смысл увидел только в деле. Дельный он был и себя нашел только в великом свершении. Город, что ли, он там строил, дай бог памяти, и болото осушил; то есть – он стал мелиоратором, что ли? Как там написано? А кто ж упомнит все, что там написано; выходит – да, мелиоратором, осушил, построил на месте болота город – и только тогда говорит, наконец, то есть всю свою долгую жизнь всё испытывал и ничего лучшего не испытал, чем осушить болото. Он говорит, как это… подожди, подожди… а, вот: “Verweile doch, – говорит он этому… Augenblick`у – du bist so schцn” (да-да, еще что-то помню и умное по немецки – вот как умела зазубрить, на семьдесят лет вперед, да… а как его звали, этого… и того, кто его написал, – забыла, начисто, как жалко…) Жить, значит, стоит для этого. Что там жить – за это не жалко душу отдать дьяволу. Странно, что он не подумал: да, этот “аугенблик” прекрасен, ради него стоило жить. Мне. И ладушки. Тебе стоило. Вот только зачем других в свои дела впутывать? Не надо никого никуда звать – в стихах не то, что в жизни. Пишешь-то в стихах, а зовешь ими в дорогу за собой живых людей. А у людей все как у людей: возможности остановить хотя бы одно-единственное мгновенье ни у кого на земле – нет, жизнь продолжается и продолжается – и в один прекрасный день и дураку станет ясно: новый город, пусть он лучше всех старых городов, все равно не лучше: люди в нем умирают точно так же, как во всех старых. Все множится на нуль. Так ради чего все это написано? Нет спора, города строить надо, а особенно квартиры планировать лучше и больше, чем у нее, хотя сколько ей нужно, комната аж 15 метров, ей и этого много, кухня за последний год куда-то совсем от нее отодвинулась, было бы меньше места в квартире, некуда было б ей отодвигаться… но при чем тут “Verweilen doch, Augenblick!”? Опять реникса.

Главный гений во всей премудрой Германии, а не понял простой вещи: сколько ни осушай болот, конец иглы надламывают, всего-навсего, и приходит она, и берет тебя за последнее живое, и все встает на свои места – Смерть стоит пред тобою, а ты перед ней, и это… ай-ай-ай, как это нехорошо! Только здесь, только теперь ты видишь все, как оно н а с а м о м д е л е. И ты понимаешь, Геля, Галя, ты понимаешь теперь: все, что было и чего не было в твоей жизни, но могло бы быть, если бы тебя родили Анной Павловой или Сарой Бернар, или Клеопатрой, – все-все жемчужины, и цветы и лавры, весь успех и пена всего шампанского, сколько его есть в мире, и даже исполненный тобой “Умирающий лебедь”, и даже склонившийся перед тобою повелитель мира Цезарь – все-все это, вообще все – реникса, чушь, пустяк перед огромной, величиной во Вселенную, крокодиловой пастью с четырьмя рядами отборных, без единой пломбы, зубов, собирающейся тебя сожрать. А те, кто не видит этой вечно голодной пасти всегда перед собой и всегда открытой… тех просто не клевал еще жареный петух, как говаривала после хорошей стопки “Московской” ее соседка по двору, домработница Понаровских Маша Телегина, покуда упомянутая ею птица не клюнула ее самое, и после очередной стопки не хватил Машу, продолжая ее словами, кондратий, который и стал ей – повезло, что недолгим – провожатым на пути из шестиместной палаты клинической больницы в Шестой Тупик. В Ничто Никогда.