Изменить стиль страницы

Синегубый Бруно сообщает, что Дора нашла все это, когда рабочие лопатами срывали с крыши землю с одуванчиками и луком. Дора тогда копалась, как кабаниха, как сумасшедшая, будто съесть хотела эту земляную корку. И весь этот хлам почему-то ему оставила. Когда оставила? Ну, перед тем, как…

Глотнешь? Глотну. А куда подевались Дорины кошки? Потравили их, потравили. Пиджаки в клеточку объявили, что не допустят тут антисанитарных условий. Как-то утром, когда выходы на крышу еще не были замурованы, Бруно снес вниз целых шестнадцать шубок — рыжих и белых, и полосатых, и пестрых, и гладких, и драных. Хотя Доры уже не стало, они на крыше такие йодли запускали во всю глотку, кастрированным дьяволам впору, что даже его разбирала жалость. И не только в марте они орали, он заметил, если хотите знать, — эти скотинки пуще всего бесятся, когда облака делаются оранжево-красные, бегущие.

Глотнешь? Глотну.

* * *

Кто это шепнул имя Себастианы? На чердаке есть кто-то еще. Женщина вздрагивает, передергивается, как собака во сне. На чердаке темно, и воздух густой, как вишневый сок, и эти шаги, упругие, сочные шаги, словно ритуальный ритм танца какой-то южной страны. Рядом на голубином помете прикорнул синегубый однорукий Бруно, за глазком окна маячит кафе, в котором пока еще нет ни одного посетителя, и сияющая стеклянная шахта, которая когда-нибудь будет катать людей вверх-вниз. Не подходи, Манго! Она не хочет видеть своего отца.

* * *

Август истек, как песок в песочных часах, и я не стану переворачивать его.

Небо прояснилось. Оно замрет на миг до листопада, а потом на нем снова начнут гоношиться витающие в облаках, заносящиеся в облака и небесные шпионы. Себастиана, есть ли ты где-нибудь, можешь ли меня разглядеть?

Быть может, в какой-то другой год, в другой стране, а то и здесь, в Риге, Себастиана придет в кафе на крыше, будет пить лимонад, целоваться под пластмассовым фикусом с каким-нибудь лопоухим типом и подивится, почему ей хочется здесь, наверху, оставаться ВЕЧНО. И никогда не спускаться вниз — в лужи, грязь, снеговое месиво — во все то, что принято называть жизнью.

Перевела В. Ругайя

ИДЕНТИФИКАЦИЯ ХИЛЬДЫ

Опять оно, полнолуние. Бессильный аргумент психопатов, писателей и несчастных женщин. Иссиня-белый, фосфоресцирующий лоб, один сплошной лоб с шишками мудрости, без глаз, рта, ушей, без гримасы. И все же этот всезнайка снова взывает к тебе, Хильда.

Ты заперлась в своей комнате, чтобы писать. Марк, твой муж, уснул, уснула маленькая Алиса, телефон отключен, ты будешь сидеть за узкой, черной конторкой и писать. Ты включаешь обогреватель, чтобы забыть свое тело и три шерстяных джемпера, в которых ты выглядишь, как барон Апельсин, ты чисто вымыла свое лицо — шедевр макияжа, зачесала волосы ото лба назад, чтобы можно было идентифицироваться. Чтобы меньше было помех. Ты каждый день мусолишь это слово — идентифицироваться.

Сочась сквозь темно-серые занавеси, лунный свет кажется мерзко непристойным, Хильда отдергивает их, и сияющий лоб вкатывается в комнату по зыбкой оловянной дорожке. Похоже, луна все-таки моргает, потому что завибрировали тени, в ознобе дрогнули силуэты. Глаза?

Ей следовало поговорить с Марком, а не запираться. Но надо писать. И Хильде хочется быть одной. Почему писать нужно именно по ночам. Марку непонятно. А я тебе на что? — спрашивает и спрашивает он на все лады. Иногда Хильда ревнует к мягкой желтоватой бумаге, которая отнимает ее у своих собственных прихотей, отгораживает от желаний и даже обязанностей. А у Хильды есть обязанности? Марк ничего такого не говорил. Хильда знает, что время с десяти до двух дня принадлежит Алисе, это она соблюдает, но после нет никаких обязанностей. Хильдина мать уводит Алису к себе до самого вечера, когда девочку уже забирает Марк, возвращаясь с лекций домой.

Хильда любит Алису, конечно. По утрам ребенок залезает к ним в постель и вцепляется в Марка, словно круглый, пушистый катышек репья. К матери Алиса всегда поворачивается спиной. И тогда ты ревнуешь, тебе стыдно признаться в этом, уже который месяц ты встаешь готовить завтрак не выспавшись, лишь бы не видеть эту милую фланелевую попку, которая твердыми костями упирается в твой бок. Если ты пишешь всю ночь и засыпаешь в своей комнате, Алиса наутро к Марку не приходит. Ты украдкой читаешь литературу о матерях и дочерях, у тебя западают щеки, но ты не можешь найти повод запретить трехлетней малышке ласкаться к своему отцу, которого она видит так мало.

Феликс, твой первый муж, тоже нравится Алисе. Он наведывается каждый третий день после двенадцати, в свой обеденный перерыв, вы смеетесь, болтаете, Феликс порой сует тебе деньги, которые ты с ужимками принимаешь, играет с Алисой, съедает нажаренные тобой котлеты и уходит. Тебя угнетает котлетный вопрос. Для Марка ты их жаришь враждебно, со строптивой, мстительной гримасой жертвы, для Феликса жаришь как бы играючи, а когда Орфею вздумается угостить тебя и он хлопочет в своей кухне, ты сердишься. Такое ощущение, будто он прикармливает тебя, как злую собаку. Орфей — твой любовник. Ничего решающего это в твою жизнь не вносит, разве что несколько больше осторожности, чем было бы по душе, чем отвечало бы твоему характеру. Ты любишь только его тело и чувствуешь облегчение, сознавая это. Орфей — как припадок, который регулярно приходится претерпевать. Когда он минует, Хильда сбегает домой, словно вырвавшись, избавившись от кошмара. Она всегда норовит уйти, пока Орфей не проснулся, чтобы ничего не усложнять. И звонит Марку на работу, чтобы повидаться с мужем в каком-нибудь перерыве между лекциями. Чтобы побыть вместе хоть в толчее столовки за жидким кофе, прижаться к нему, уцепиться за локоть и просить, чтобы он поскорее шел домой. Марк недоумевает — почему вечерами, когда он возвращается, у Хильды того восторга и чувственности нет и в помине. Что происходит? Марк смущен.

Хильда ревнует мужа к лекциям. Она сходила послушать разок-другой. Физика для нее — пустое место, однако сила притяжения тел интересовала всегда. Марк читал так, что Хильде молнии стреляли в подбородок. Мальчишка с фанатичным профессорским пылом, мужчина с доминантой, личность, для которой женщина может быть только одним из параллельных миров, но уж, конечно, не плацдармом познания, прыжков в науке. Идиот в политике. Орудие в руках идеологии. И вечно его нет под рукой, когда он тебе нужен.

Идиотская луна. Со лбом Марка! Она высвечивает исчерканные, заштрихованные в клетку листы бумаги, на которых нет ни одной фразы. Уже которую ночь.

А у Феликса появилась невеста. Авангардистка с маленькой дачкой у моря. Наконец-то он станет большим поэтом. Непременно. Нет, Хильда с ним даже не целуется, они только разговаривают. Феликс умеет утешить и заставить поверить, что смерти нет.

Хильда ревниво относится к своей матери, которая не умеет страдать, не признает распущенности и неделями длящейся депрессии. Если бы Хильда могла отказаться от всего этого! А ведь ты непрерывно хочешь, требуешь, ты торопишься, впадаешь в панику, у тебя вечно нет денег, нет желания, чтобы кто-то тебя содержал, ты сознаешь, что принадлежишь к народу, который угнетен другим народом, тебя мучит чувство вины за недостаточный патриотизм, тебя грызет ревность оттого, что твоя мать видит мир круглым, как эта патологическая луна, а ты его вообще не видишь. В тебе лишь одни осколки света, которые пронзают тебя, болезненным залпом разрушая последние остатки целостности. Почему тебе не дано видеть мир круглым? Но Хильда и не желает такого подсолнечного мира, с нее довольно ночного света. В Хильде самой нет ничего круглого. Разве что груди, да и те стремятся к конусу. Глаза у Хильды до того светло-серые, что кажется — сами небеса ввязали эту пряжу, соединяющую ее с реальностью. И на веках во сне — тени цвета неба, быть может, кровеносные сосуды лежат слишком близко к коже. Высоко завязанный «конский хвост», длинные ноги в галифе и сандалиях с медными цепочками тоже не наводят на мысль о чем-то завершенном в форме круга.