Но на всякий случай Григорий написал пространное письмо сестре Степаниде, обыкновенное письмо семейного характера, в котором были, между прочим, вопросы об общих знакомых, и о «Сереже» также. Можно было бы думать, случись что, Степанида и сама догадалась бы сообщить. Но Григорий хорошо знал характер сестры: была трусовата и в подобных случаях предпочитала отмалчиваться.
На письмо ответа не последовало. Григорий обеспокоился, но опять-таки не очень: кривая вывозила его и не из таких передряг. Да пока что ничего особенного не произошло. Жаль, конечно, Титаренко, ему не выкрутиться. Но к духовной особе, отцу Григорию, подобраться не так просто: власть осторожна в отношениях с церковью. Да и за границей, в случае чего, сразу поднимется вой: «Гонения па церковь!»
А время делало свое успокоительное дело. И уже прошло столько времени после событий в Терновке. Значит, «товарищи» сняли вершки, а до корешков им не добраться!
Поэтому Григорий крепко спал и в эту ночь, когда бешеный лай спущенной с цепи собаки заставил его нехотя подняться с постели. Пока он накинул халат и раздвинул занавеси окна, экономка Домнушка уже выскочила во двор. Распахнув окно, Григорий услышал, как она своим пронзительным голосом — удивительно иеблагостная особа! — кричала: «Кто там? Чего надо?»
Ответ он не слышал, но ощущение неблагополучия, нет, больше — катастрофы охватило его. Темный предзимний сад с мятущимися под ветром голыми ветками деревьев, едкая сырость, хлынувшая в окно и, показалось, в один миг растопившая в себе тепло и уют сонной комнаты, бесформенная фигура Домны в белой развевающейся шали и срывающийся крик ее — все как видение конца.
Он взял себя в руки: окно закрыл, запахнул на себе теплый халат. Ночные туфли скинул, надел носки и ботинки. Привычные движения успокоили его. Когда он спустился в сад, Домна слезливо зашептала:
— Ох, батюшка, женщина там какая-то. Вас спрашивает. Только голос мужской.
— Откуда ж ты знаешь, что женщина, дура, прости господи? Посади собаку на цепь.
— Я в щелку подсмотрела. Женщина и есть. Григорий отомкнул калитку. Непомерно высокая женская фигура в черном вдвинулась в сад.
— Спаси господи, помилуй нас! Это я, отец Григорий, сестра Агафья из Заречья.
«Всё!» — отстучало сердце Григория. Еще теплилась в нем надежда, что пришло не самое страшное. Но это явление среди ночи доверенной монахини сестры не могло означать ничего другого, кроме…
— Ступай в дом, собери на стол, — прикрикнул Григорий на Домну, все еще мотающуюся по саду, как толстое неуклюжее привидение в белой развевающейся пелене.
Сестра Агафья, мужеподобная старуха с иссеченным морщинами красным лицом, похожим на недожаренную котлету, пробасила обычные слова насчет благословения.
Ее каменное спокойствие передалось и Григорию.
— Здорова ли матушка Степанида? — спросил он, словно бы здоровье сестры — единственное, что его сейчас волновало.
— Здорова, здорова, батюшка. Велела дойти до тебя незаметно для глаз людских. Передать на словах: беда стряслась. Сергея Платоновича взяли…
Черная ночь ворвалась в дом, затопила его. С головой накрыла Григория, словно епитрахилью. Дышать стало нечем.
Ему показалось, что это длилось долго. Все же он вынырнул. Только тот, кто вынырнул, был уже не отцом Григорием, духовным пастырем на Старобельщине, а полковником Кременецким.
И все, что теперь решается и предпринимается, так это уже решает и предпринимает полковник Кременецкий, в десяти водах мытый-перемытый, всеми ветрами обдутый. И свою жизнь задешево не отдающий.
— Когда? — спросил он глухо.
— На той неделе в четверг.
«Пять дней назад. Уже легче. Раз до сих пор не пришли и за мной, значит, я в стороне. Пока в стороне. Пока. Дожидаться не стану».
— Не задерживайтесь, сестра Агафья. До рассвета вам надо уйти отсюда. Матушке Степаниде передайте: собираюсь навестить ее в ближайшее время. Благослови вас бог и — ходу отсюда!
Агафья припала к руке пастыря, что, отметил он мельком, вышло не очень благолепно, поскольку он все еще был в халате. Полковнику Кременецкому не изменяло чувство юмора и в худшие моменты.
Когда он вернулся в спальню, все уже было им решено. Не следовало терять ни минуты. Обстановка была ему так ясна, словно он сам сидел в ГПУ и вел дело Рашкевича. Раз священника Кременецкого не взяли сразу, значит, ничего против него пока нет. Прямая угроза таилась в другом: Сергей силен, пока все благополучно. При обстоятельствах неблагоприятных раскисает. И не исключено, что, спасая себя… Если Титаренко — мужик кремень, и к тому же ничего особенного не знал… Сергей знал слишком много. Явку для посланцев с той стороны в доме Григория установили вместе, вместе и принимали людей. И укрывали, и выводили из-под носа у ГПУ…
Но было, было еще нечто, неизвестное даже Рашкевичу, сохраненное Григорием для себя, на самый крайний случай. И вот пришел этот крайний случай.
Все, что он сейчас делал, делалось быстро, четко: действовал не священник с его плавными, округлыми движениями, а полковник Кременецкий, из которого на ходу искры сыпались, И в этом, при всей драматичности положения, была для него отрада освобожденности, возвращения к самому себе. И к тому, для чего он был предназначен: активному и жестокому действию. Оно включало в себя многолетнюю выучку, опыт и инстинкт, подобный инстинкту преследуемого зверя.
Он подождал, пока Агафья оставила дом, употребив эти часы на обдумывание плана. План сложился давно, но в общих чертах, сейчас он нанес на воображаемую карту даже самые мелкие пункты.
Подобно тому как всякие акционерные общества включают в свой устав порядок самоликвидации, так и Кременецкий с самого начала предусматривал возможный крах. Однако многое пришлось пересмотреть. Например, Домна. Ее нельзя было просто устранить: она должна была «играть» в задуманном финале.
Поэтому, проводив взглядом исчезнувшую за воротами Агафью, он вызвал экономку и объяснил ей, что выезжает к сестре на неопределенное время. Оставляет ей деньги на хозяйство — так бывало уже. Домна привыкла обходиться без лишних вопросов. Спросила только:
— Собрать в дорогу, батюшка?
— Не требуется. Не на год уезжаю. Ступай на рынок, как всегда.
Теперь, когда дом опустел, Григорий сходил в сарай, взял топор, брошенный около поленницы, и принес в спальню. Поднял ковер, нашел отмеченную незаметным для постороннего глаза крестом половицу. Лезвием топора поддел ее. Она поддалась легко, плотно уложенная, но не прибитая, «в мобильном состоянии». Тоже на крайний случай. Оружие лежало в углублении, спеленатое промасленной тряпкой, так органично, естественно, как плод в кожуре.
Он высвободил револьвер, и холод металла чувствительно и приятно стал отходить от прикосновения его руки. Он вынул жестяную коробку с патронами, уложил на место половицу и закрыл ковром.
Револьвер лежал на столе, знакомый и верный как старый друг. Кременецкий покрутил барабан, он шел легко, обильная смазка даже не загустела. Он оторвал лоскут от белой тряпки, вдел в шомпол и тщательно удалил ружейное масло из ствола, протер гнезда барабана и снова покрутил его: не сильный, но резкий звук отозвался в нем давним воспоминанием. Кременецкий не любил пистолетов. Этот работал лучше, вернее. А может быть, он просто привык…
Оружие возвышает человека. Оно дает ему свободу. Только оно. Свободу действия. На крайний случай — свободу самоустранения.
С той минуты, как он ощутил тяжесть револьвера на ладони, он почувствовал облегчение. Он носил рясу слишком долго. А вместе с ней — все, что составляло облик отца Григория. Что бы ни случилось далее, то был пройденный этап, и то, что он был пройден, слава богу!
До рынка далеко. Он не торопился. Налил из чайника, оставленного Домной на плите, горячей воды в мисочку, достал бритвенный прибор. Захватив бороду в горсть и мельком отметив, что волос стал мягче и реже, сначала обрезал ножницами бороду. Бритье, однако, шло туго. Он порезался в нескольких местах, аккуратно прижал кровоостанавливающим камешком.