«Сразу помолодею лет на двадцать», — подумал он, но из зеркала глянуло неожиданно старое, с лиловыми мешочками под глазами, с морщинами-рытвинами, голое лицо. И впрямь чудно: ему помстилось, посмотрит из зеркала тот, молодой, лихой Гришка Кременецкий! Как будто под бородой сохранилось то его лицо.
Чепуха! Главное в другом — не бросаться в глаза. Из потаенного стенного шкафа он достал одежду — там было много чего, люди приходили разные. Одного обряжали франтом, в модный коверкотовый костюм. Другого — в потертую робу вокзального носильщика.
Для себя сейчас выбрал стандартный костюм с темной рубашкой. Дешевое бобриковое пальто, кепку «из косячков» с пуговкой посредине. Мелкий советский служащий в командировке…
Облачаясь, приговаривал мысленно: «Хорошо, так хорошо будет».
Когда в последний раз оглядел себя в зеркало, вовсе приободрился. Еще синен и строен этот чужой немного высокий мужчина с бледным — всего лишь от пудры! — удлиненным лицом.
Револьвер в кармане брюк. Патроны — россыпью — в другом. В руках портфель, потертый, неказистый. В портфеле — на всякий случай — чепуховые бумажонки, канцелярская переписка. А деньги, советские и валюта, прочно скрыты под стелькой грубого ботинка. Как удивительно, что, имея все на крайний случай, он меньше всего об этом случае думал. «Счастливый характер!» — с завистливым вздохом говорила о нем сестра Стеша. Да, он умел жить настоящим, минутным, наслаждаться тем, что давала минута, не угрызаться мыслями о будущем, о конце, о расплате. Но когда крутой момент подошел, он не застал Григория Кременецкого врасплох.
Без сожаления бросил он последний взгляд на тихую обитель, сослужившую ему добрую службу. Мысль о том, что он никогда сюда не вернется, не опечалила его. Он подумал, что не оставляет здесь никого, кто бы помнил о нем. Паства? Овцам все равно, кто гонит их на пастбище. Домна? Да, Домна… Он вернулся и прибавил несколько кредиток к оставленным ей деньгам.
Возвращение! Что оно произойдет, в этом он не сомневался. Но не в эти места и не в жалком поповском обличье.
Сколько раз уже возвращался Григорий Кременецкий на земли Украины победителем! Он вернется им опять. Мысль об этом укрепила его. Он запер дом и забросил ключ далеко в кусты. Как знак того, что не ступит сюда нога его. Другие пути ждали его в необозримом будущем.
Но было еще обозримое время, решающее все. Ближайший его отрезок. И хотя все, до деталей, обдумалось и распределилось, еще стояли нерешенные вопросы: где вернее сойти с поезда — в Харькове или в дачной местности, где у Пятаковых дача. Отсюда послать в город и дать знать Пятакову. Он остановился на последнем. Сейчас глубокая осень. На даче — один только сторож. Он-то ему и нужен.
Как точно рассчитал Григорий, поезд проходил станцию ночью не останавливаясь. Скорый поезд, пролетавший мимо дачных поселков с заколоченными на зиму окнами домов, сонных станционных павильонов, унылых платформ, с которых осенние дожди смыли даже воспоминания о былом оживлении.
Григорий спрыгнул на ходу, приятно ощутив, как слушается его не связанное рясой тело. До дачного поселка можно было дойти по дороге и лесом. Он выбрал второе. Не из каких-либо опасений, а потому, что чувствовал потребность действия: пробираться по сырой тропе, раздвигая ветки, шагать по мягкому настилу опавших листьев. Какие-то воспоминания рождались от жестких прикосновений еловых лап, от запаха прели и всегда непонятных лесных шорохов. Уже было все раньше: бегство, исходы, исчезновения, и была та же уверенность: еще вернусь.
Поселок спал, обиталище сторожей и оставленных на дачах, вместе со старой ненужной утварью, старух. Глухое место. Удобное место. Прибереженное на крайний случай. Дом Пятаковых, выстроенный на «нетрудовые доходы», не выставлял напоказ свою дорогостоящую начинку. Не глядел на улицу своим итальянским окном и затейливой верандой. Скрывался в глубине сада. К улице же примыкала сторожка, вполне добротная изба, где зимой и летом жил сторож — инвалид гражданской войны. Нестарый еще человек с деревяшкой вместо ноги.
Григорий постучал условным стуком. Дважды и еще раз через секунду. Ему открыли без промедления и без вопросов.
— Не ожидал, Адам?
— Ожидал. Проходи.
Адам запер дверь. Они обнялись, минуту не думая ни о чем, кроме одного: «Свиделись все-таки!» Эти слова имели особый смысл, нерадостный, неприятный: они могли свидеться только в случае катастрофы.
— Знаешь подробности?
— Все знаю, потерпи.
Адам, двигаясь привычно проворно, поставил на стол бутылку водки. Григорий отметил: непочатая, берег. Холостяцкая закуска. Это было то, что надо для подобного случая.
Подняв стакан, Адам произнес значительно и с чувством:
— Чтобы тебе выплыть!
— Выплыву. — Григорий держался, как опытный пловец на волне. Но разве другие не были опытными пловцами, не умели лечь на волну?
— Слушай, как же это Сергей? Как получилось?
— Предатели, падло! — коротко, зло уронил Адам. Лицо его оставалось спокойным. «Не изменился вовсе, — подумал Григорий. — Словно законсервировался здесь за эти годы».
Адам снова разлил водку. Крепкая рука его налила стаканы точно до половины. На короткий миг Григорий пожалел его: «Будет сидеть здесь в норе, словно крот, до самой войны. А когда это еще…».
Но тут же оборвал себя: когда затрубит труба, тогда и он, Григорий, вскочит в седло, и будут они равны: уцелевший Григорий Кременецкий и сохранивший себя до поры Адам Канивец, самый засекреченный, самый терпеливый, самый нужный человек Змиенко. Не известный ни Рашкевичу, ни деятелям СВУ, ни Пятакову, для которого он — просто сторож. Только ему, Григорию, известный в своей тайной сущности.
— Как же это вышло? — повторил Григорий. — Рухнул ведь не кто-нибудь…
Он слушал с каким-то новым, неожиданным для него самого чувством. Как будто Рашкевич давным-давно выбыл из игры. Или нет, не так: будто та игра давно закончилась позорным проигрышем, а распечатана новая колода, началась новая игра.
И потому, что так все сложилось в представлении Григория, он слушал спокойно, как что-то его не касающееся.
Рашкевич не чуял конца, не предугадывал. Слишком долго вживался в роль и вжился так, что потерял тень…
— Знаешь, Григорий, как это бывает: каждому из нас надо следить за своей тенью, не терять ее, смотреть — тут ли она? И одна ли бродит? Не две ли тени отбрасываешь ты?
Адам поглядел вбок, и Григорий невольно полуобернулся. На беленой стене четко рисовались силуэты двух сближенных голов.
«Черт те что. Поближе бы к делу. А то совсем одичал тут один», — подумал Григорий. Но не прерывал Адама.
За Рашкевичем явились на службу. Одновременно шел обыск на квартире. Когда вошли в приемную, секретарша что-то уловила… Может быть, что-нибудь у вошедших было не так, хоть и в штатском, хоть и поздоровались обычно и неторопливо сказали: «К Сергею Платоновичу. Он нас ждет». Но она догадалась. Не зная, по сути дела, всего до конца о своем начальнике — догадалась. И рванулась в кабинет. Те вскочили вслед за ней, но был какой-то момент, когда Рашкевич увидел лицо женщины — и все понял…
— Оружие у него под рукой было. Конечно, не в нее он метил, но секретарша бросилась к нему — ее наповал.
Адам тоже говорил как о чем-то решенном и безразличном для них, живущих. Рашкевич уже был все равно что мертв. И Григорий догадался, что так и должно быть. Начинать новую игру им. А за того, кто выбыл, — поднять стаканы. Не чокаясь, как на поминках.
Они проговорили до рассвета. С первым дачным поездом Адам отправился к Пятакову.
Казалось бы, что такое Пятаков? Один из «почтовых ящиков», оборотистый малый, обросший полезными связями, но — без размаха, без перспективы. Однако связи наладил решающие. Обеспечивающие самое важное, в данном случае — отход. Отход в полном порядке, без паники и почти без риска. Великое дело! Иногда не менее важное, чем наступление. И человек Пятакова в Одесском порту, казалось бы, вовсе не подходящий — веселый малый, с цыгаркой, прилепившейся в уголку белозубого рта, дело знал.